Шрифт:
«Три дня, на которые собрались химики, прошли, конечно, и весьма приятно и не без пользы. Познакомился там со множеством ученых, с которыми едва ли б свел случай увидеться.
Предметом собрания было рассмотрение нескольких вопросов, предварительное обсуждение которых было поручено комитету, куда выбрали и меня. На конгрессе было приятно видеть то, что новые начала, которым все молодые русские химики давно следуют, взяли сильный верх над рутинным понятием, господствующим еще в массе химиков».
Если наблюдению молодых русских ученых оказалась доступной лишь внешняя, показная сторона происходившего, то в своей «Заметке о химическом конгрессе в Карлсруэ» Николай Николаевич не обошел молчанием и другую сторону дела.
«Третий день представил особый драматический интерес, — писал он. — Дело шло о борьбе двух теорий. При общем сочувствии всей мыслящей части собрания, при слабых возражениях противников Канниццаро объявил единую разумную систему в химии — систему Лорана и Жерара; их имена, как имена величайших двигателей науки, повторялись беспрестанно, и перед этой овацией должен был преклониться председатель. А председателем был Дюма, нравственно задушивший и того и другого… Читатели позволят мне отступление».
Этим отступлением старейшина русских химиков открывает нам еще одну самую яркую и самую интимную черту своей личности — глубокую человечность.
В чем же таился драматический интерес последнего дня работы конгресса?
«Тому лет пятнадцать на всех кафедрах химии в Европе господствовала одна теория химии, основанная Лавуазье, установленная Берцелиусом… — рассказывает Зинин. — И Канниццаро совершенно справедливо заметил, что новая теория сделалась необходимостью времени. В Париже явились тогда два молодые химика, связанные тесною дружбою; эта были Лоран и Жерар. Первый был в 1840 году корреспондентом Академии наук, был знаменит во Франции и в Европе своими трудами и бросил свою кафедру в Бордо, чтобы в Париже работать не одному для подтверждения рядом опытов новых теоретических идей, которыми он хотел пересоздать систему химии. Другой, тоже европейская знаменитость, бросил также кафедру в Монпелье с тою же целью. Оба были семейные и недостаточные люди; оба посвятили себя вполне науке не для насущного хлеба. Лоран должен был взять место пробирмейстера на монетном дворе; Жерар перебивался помощью школы практической химии. Первый желал только кафедры в Париже, чтобы иметь лабораторию, нужную для его занятий. И вакансия открылась во французской коллегии. Его защищали благороднейшие личности — Араго, Био, но оба были математиками, астрономами, физиками, а не химиками. Химики Тенар, Дюма и другие смотрели на него неблагоприятно: он противопоставлял их теории, которую назвал дуалистическою, свою унитарную систему. Он опровергал возможность отличить в данном соединении два составных элемента. Он говорил, что всякое соединение есть нечто единое, в котором элементы могут быть заменены другими элементами или сложными группами, но так, что все соединения подходят к нескольким основным типам, причем все вещества одного типа могут получаться из одного и того же вещества того же типа, заменяя в нем некоторое простое начало или сложную группу простым началом или сложною группою. Он говорил еще (о ересь!), что водород есть металл, и многие другие новизны. Между тем Академия наук пользуется привилегиею предлагать своих кандидатов на кафедры. Тлетворное действие академии не может при этом не выказаться. В других странах образуются в подобных обстоятельствах национальные партии, которые всюду рассаживают своих братцев, детей, племянников. Случается и так, что какой-нибудь почтенный академик и профессор… хоть, например, физики, чтобы передать свою кафедру бездарному сыну, тридцать лет систематически убивает в своих учениках желание избрать его предмет своею специальностью. Парижская академия имела привычку повсюду сажать своих членов. И вот на кафедру химии во французской коллегии посадили Балара, занимавшего уже кафедру в Сорбонне. Дюма был при этом главным действующим лицом. Лоран между тем работал с утра до ночи в сыром подвале, где только и мог устроить себе лабораторию. Он там подготовлял себе чахотку. Отказ в кафедре сломил его. Он с лихорадочною энергией удвоил работу, составляя в то же время свой знаменитый «Метод химии»; но болезнь шла быстрее работы. Он слег и с отчаянием увидел, что оставляет семейство без куска хлеба, а свои идеи, цель своей жизни, неизвестными в их совокупности. Страшна была агония его, когда в предсмертных призраках перед ним мешалась судьба беспомощных детей и невысказанных мыслей. Его сочинение было издано после его смерти Никлесом. За гробом его шел его друг Жерар, вполне разделявший его мысли, уже знаменитый своею «Органическою химией», которую начал издавать… В Жераре особенно поражает реальность его способностей и инстинкт, руководящий его в выборе предметов для исследования. Он постоянно берется за решение таких только задач, которых решение возможно при настоящем состоянии науки. А это не всегда случалось с Лораном: иногда он увлекался интересом вопросов, еще не разрешенных в настоящее время, и впадал в ошибки, конечно другие, но того же самого рода, как и его предшественники. Жерар ожидал за свои сочинения награды, которую он один заслуживал, и заслуживал по всей справедливости. Это была премия Дженнера: 200 тысяч франков, доходы с которых должны были быть выдаваемы за лучшее произведение по органической химии. Но Дюма и тут был настороже, завистливо следя за репутацией молодого ученого. Премия не выдавалась, проценты накоплялись на будущее. Наконец Жерар не выдержал. Он принял кафедры, предложенные ему в Страсбурге, и сорока лет, измученный борьбою, разочарованием в людях, обманутыми ожиданиями, он не устоял против припадка холеры. В два года новая унитарная школа лишилась обоих своих основателей. Она распространилась в Европе… Но во Франции она не имела ни одной кафедры. Наконец в 1858 году, когда Дюма перестал бояться соперников или просто постыдился перед Европою, две премии Дженнера были выданы Шарлю Жерару и Огюсту Лорану… Академия не решилась сознаться, что выдает их вдовам великих химиков, отвергнутых, измученных, задавленных ею за несколько лет перед тем.
Теперь вы поймете, — заключает грустную повесть Зинин, — что слава жертв Дюма, провозглашенная под его же председательством, явилась какою-то Немезидою перед кавалером Почетного легиона большого креста и бывшим пэром. Он окончил заседание одною из тех ловких и гладких речей, на которые был большой мастер. Он признал заслуги двух погибших друзей: он согласился на перечеркивание некоторых формул (маленькое изменение, имеющее для специалистов большое значение). Он говорил о необходимости единства в преподавании, но полагал, что можно еще исправить старые формулы так, чтобы удовлетворить требованиям успехов науки. Когда химики разъехались при пожелании новой встречи, оказалось, что прямые результаты съезда были очень неважны; но важно было лишь то, что все лучшие представители европейской химии оказались партизанами тех, которым тому пять лет их соотечественники не находили достойными ни кафедры в Париже, ни денежной премии».
Вот что считал важным в работе конгресса старейшина русской делегации!
Глава тринадцатая
Старший товарищ
Только тогда, когда является понимание явлений, обобщение, теория, когда более и более постигаются законы, управляющие явлениями, только тогда начинается истинное человеческое знание, возникает наука.
БутлеровВозвращавшийся из Гейдельберга на родину Менделеев не узнавал России. Приближаясь к Петербургу, он записывал в свой дневник:
«Сперва с офицером потолковал, да с казанским помещиком, изучавшим сельское хозяйство в Саксонии. И сказали они много и утешительного и грустного. Крестьянское дело опять отложили, а народ воскресные школы плохо посещает».
В Петербурге, свалив вещи у Воскресенского, Дмитрий Иванович отправился в баню.
«Там разговор какого-то офицера и банщика удивили меня не мало, — пишет он. — И об конституции, и об уважении городов, и об вреде нашей аристократии. И об освобождении много слышал — говорят, что государь говорил в народ, что хочет ко дню молитв назначить срок, что печатают уж манифест…»
Днем объявления манифеста называли годовщину нового царствования, 19 февраля, и действительно, 19 февраля 1861 года Александр II подписал манифест. Однако, опасаясь народных волнений, опубликование манифеста отложили до 5 марта. За эти дни воинские части были приведены в боевое положение, солдатам розданы боевые патроны, заряжены пушки, удвоены ночные патрули и усилены караулы Зимнего дворца.
Опасения правительства за Петербург не оправдались. В дневнике Менделеева записано 5 марта:
«А день-то — объявили свободу мужикам, а тихо. Два года оставляют еще, но дворовым ладно».
В этой тишине пробуждалось самосознание народа, обманутого в своих надеждах на «полную волю и землю».
Тут царское правительство не заблуждалось. В апреле, после издания «Положения», обязывавшего крестьян в течение двух лет отбывать «барщину», начались волнения. Крестьянин села Бездна Спасского уезда Казанской губернии Антон Петров, человек «набожный, тихий, молодой, но очень уважаемый всеми», объявил односельчанам, обманутым в своих ожиданиях, что в «Положении» он вычитал «полную волю». Слух об этом распространился по окрестным деревням с необыкновенной быстротой. В Бездну к Петрову стекалось множество крестьян. Крестьяне стали отказываться от выполнения господских нарядов. Жалобы помещиков и управляющих на «взбунтовавшихся» крестьян подняли на ноги начальство. Уговоры и разъяснения исправника и становых приставов не имели никакого успеха.