Шрифт:
В сердце очень холодно и очень пусто.
17 ноября, понед[ельник]. 18.15
Люди обо мне заботятся: Ксения подарила вчера свечу, а сегодня купила для меня коптилку со стеклом. Валерка привозит со службы дрова – по ужасающей снежной оттепели притащила вчера целый мешок! Даже милиция два раза останавливала ее в пути и проверяла содержимое мешка и документы. Гнедич подарила пол-литра керосина, а нынче принесла порционные котлеты с кашей из своей столовой (отдала ей карточные талончики: 100 гр. мяса, 20 гр. крупы, 10 гр. масла). Дрова, возможно, будут завтра. Или в ближайшие дни, во всяком случае.
Говорят, наши войска заняли станцию Александровская – между Пушкином и Гатчиной. Налетов два дня нет – из-за снежной пасмурности и дождя, видимо, – но стреляют все время: вероятно, обстрел. Боже мой, как мы привыкли к осаде, к военным звукам, к пальбе, к грохоту! Внешней реакции – у меня, по крайней мере, – почти нет: только констатируешь – стреляют. И оттого, что стреляют, что война, – нудно, как от зубной боли. Надоело. И все устали. Очень устали.
Пора бы кончать – как-нибудь! Читаю пространные речи Черчилля, речи Рузвельта. По-старому нам сочувствуют и нами восхищаются. Иностранцы удивительно многоречивы и платоничны. У них так много готовых приятных и прекрасных фраз. Лично я очень хорошо знаю эту особенность в них.
Температурю. Очень болит бок. Много работаю на машинке и много отвлекаюсь: люди. Второй день топлю печку служебными дровами Валерки – тепло, жить можно! Питаюсь тоже хорошо, а по сравнению с ноябрем прошлого года, когда зам. повара одной из столовок за хорошие вещи кормила нас по блату отвратительной хряпой, нашим единственным блюдом, даже прекрасно. В прошлом году в это время хлеб был рационирован по 125 гр. в день. Видимо, эта зима – если не случится ничего экстраординарного – будет легче.
Статистика: по одному из районов города за октябрь – смертей – 206, рождений – 9.
23 октября умер мой Николай Михайлович. Мне очень, очень грустно. Дистрофия его и цинга не прошли летом, он не лечился, не хотел лечь в больницу, еле волочил ноги, но ежедневно ездил в Полюстрово за дровами, бегал по городу, продавал что-то на рынках, путешествовал за обменами в Парголово. Очень переменился внешне, походил на скелет, обтянутый коричневой кожей, потерял зубы, мозг был сильно затронут дистрофией. Психические явления гнева, обиды, растерянности, забывчивости были повседневны.
Декабрь, 6-е, воскр[есенье]
В комнате горит одна свеча – настоящая, стеариновая, с милым светлым огнем, – и в комнате празднично: оказывается, свет одной свечи – великолепнейшее княжеское освещение! Так мне кажется после коптилок, при неверном и крохотном огоньке которых проходит моя вечерняя жизнь. Сравнительные критерии всегда любопытны.
Снег. Зима. Плеврит. Грызущие боли в правом боку. Выздороветь мне, конечно, трудно: в обитаемой комнате тепло, а в необитаемых – холодно: +3°, +4°. А ведь двигаться приходится по всей квартире – в кухне вода, в столовой буржуйка и посуда, в моей комнате телефон.
Большое внутреннее одиночество, о котором стараюсь до конца не думать, констатируя только его фактическое и неизбывное присутствие. Внешнего одиночества нет: живет у меня девочка Валерка, восемнадцатилетие которой мы справляем послезавтра, почти ежедневно проводит у меня вечера и ночует Гнедич, часто бывает Ксения [675] – и другие. Вечера с Гнедич любопытны, интересны и разнообразны: чтение собственного творчества (какой она большой настоящий поэт – думаю, что в Союзе она почти единственный настоящий поэт!), чтение «Иоанны» Шоу в подлиннике, чтение и разбор стихов начинающих поэтов, присылаемых в редакцию на отзыв (есть умопомрачительные по глупости, неграмотности и нахальству… «гонорар переведите»… некоторые, как шедевры идиотизма, сохраню на отдельных листках в этой тетради! [676] ), музыка, большие разговоры, большие полеты.
675
В 1965 г. Т.Г. Гнедич, вспоминая блокаду, написала стихи, посвященные К. Поповой:
Стояла блокада, Стояла зима, Морозные улицы стыли, Стояли слепые пустые дома, Открытые до сухожилий. По городу смерть ходила сама, А мы в этом городе жили! Наш нрав непокорный был прост и упрям, Мы даже смеяться умели, Читали стихи, приходя к друзьям, Любимые песни пели. <…> (Гнедич Т.Г. Страницы плена и страницы славы. СПб., 2008. С. 35).676
В архиве Островской эти записи не обнаружены. В письме брату от 6 февраля 1943 г. Островская иронизирует: «Некий автор разразился патриотическими частушками, которыми действительно можно “убить” – вот, пожалуйста:
Ты не плачь, чужая тетка, Не грусти, родная мать, Разобью я белофиннов» и т. д.Приводит и такой пример:
«Аккупировали наши земли, Подвергая пытке население, Но русский народ доказал На фронте и в тылу свое спасение». (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 79. Л. 24)В архиве Островской сохранились машинописи ее статей, подготовленных зимой 1945 г. для публикации в «Ленинградской правде»: «Тема Ленинграда в творчестве начинающих поэтов» (Там же. Ед. хр. 50) и «Поэзия на фронте» (Там же. Ед. хр. 51). Опубликована была только последняя (см.: Ленинградская правда. 1945. 23 янв.). В этих статьях Островская наивные патриотические стихи оценивает комплиментарно. Например: «Взволнованно, уверенно и гордо пишет Виталий Цыбенко:
В знойный полдень и ненастье Мы с врагом ведем войну, Чтобы снова жизнь и счастье Возвратить в свою страну».Или: «Пройдя великими путями побед, стоя у ворот Берлина и на выходах к Адриатике, Красная Армия знает, чей гений и чья мысль окрылили ее.
Твои сыны отчизне показали, На что способен каждый человек, Которого ведет к победе Сталин, Великий полководец и стратег». (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 50. Л. 2, 6)Странно, что мой Дом, не существующий больше для меня, опрокинутый и разрушенный, вновь становится Домом, куда идут усталые и бездомные люди: Ксения, Валерка, Гнедич. Для них – я живу в Доме, у меня Дом, в этом Доме есть частица и их Дома. Несколько дней, проведенных мною у Тотвенов, вызвали у этих моих «домашних» взрывы тоски и потерянности: Ксении казалось, что я уехала куда-то далеко, а может быть, и навсегда, Валерка прибегала к Тотвенам навестить меня и огромными, полными слез глазами смотрела мне в лицо, не осмеливаясь спросить, когда же снова можно будет ей приезжать «Домой», Гнедич тоже приходила к Тотвенам, приносила мне продукты по карточкам и спрашивала прямо – когда я возвращаюсь к себе? Она ко мне очень привыкла, предана мне – вероятно, даже любит меня. Во всяком случае, ценит – и высоко.
Таким образом, чужие люди помогают возникновению какого-то нового Дома на еще дымящихся развалинах Старого дома, нужного им и утверждающего, что я, такая-то, как прежде, как и всегда, стою на твердых и недоступных действию времени и обстоятельств камнях.
(Раньше, когда мы были все вместе, мы часто с удивлением и радостью называли наш дом островом, волшебным островом; затерянный в океане бурь и окруженный обломками крушений человеческих жизней, наш дом, наш Остров, продолжал существовать своей тихой и неизменной жизнью единения, любви, дружбы и сохранял почти иератическую неподвижность внешних форм. Вокруг кипело море людских судеб, люди умирали, рождались, уезжали, приезжали вновь, сидели в тюрьмах, отбывали сроки высылок и возвращались в город, меняли мужей, географию, платья и службы, а у нас все шло, как всегда, размеренно и неуклонно, как ход счастливого времени на заколдованных часах.)