Шрифт:
Константин с первого же посещения заметил в комнате Саши старенькую этажерку, на ней вперемежку стояли русские и грузинские книги. «Плохо быть неграмотным, — со вздохом сказал раз Константин, открыв одну из грузинских книжек небольшого формата, в старинном переплете. — Видно, что стихи, а я их не слышу, как глухой». — «Это Бараташвили, — ответил Саша, — а вот здесь, где открылось, любимое стихотворение отца моего, да и я знаю его наизусть, — Мерани, крылатый конь, конь вдохновенья и свободы… «Лети, мой конь, лети, усталости не зная…» — повторяясь, перемежая грузинские строфы сбивчивым переводом, читал Саша эти полные отваги и мужества строфы, и в них, казалось, вновь слышался прерывистый звон подков…
Как в тумане прошлого, выплывали вдруг в памяти Константина отдельные слова:
Лети, мой конь, твой всадник не изменит тому пути, Что он избрал, и не смирится перед судьбой…И еще о том, что щедрая трата молодых сил не пропадет даром — «и не заглохнет путь, протоптанный тобой», и о том, что по этому пути пойдут собратья, им будет облегчен путь борьбы с судьбой… Так, кажется? Или это сейчас зазвучало так в душе Константина, отделенного решеткой от свободного, мчащегося мимо мира?
«Столько раз бывать на грани провала, каждый раз избегать его — и вдруг так глупо попасться!» — думал Константин, уносимый поездом в Самару, где ничего хорошего не мог ожидать.
Но хорошее еще настанет…
«Там, за далью непогоды, есть блаженная страна…» — тихо запел он. Только подумаешь о ней, стране грядущего всечеловеческого счастья, проходит усталость, рассеивается тоска, рождаются новые силы и возрастает упорство.
«Хорошо бы в эту страну грядущего счастья войти, держа за руку милого товарища». Он въявь ощутил теплоту и весомость руки Люды в своей руке.
Где она сейчас? Наверно, уже в Петербурге и поступила на курсы — так по крайней мере сказала она, когда последний раз они виделись в Краснорецке, весной…
Надо будет, убежав из тюрьмы (Константин не сомневался, что убежит), отыскать ее в Петербурге.
Придется потрудиться, поискать. Но он сумеет, он найдет. Какая она сейчас? Ему представился нависший над долиной балкон гедеминовской дачи, темная, теплая южная ночь, свет, падающий на балкон из окон, звуки рояля. Потом она перестала играть, вышла на балкон и встала с ним рядом…
«Но ведь в Петербурге, — говорил он себе, — не будет ни такой теплой ночи, ни такого нависшего над глубокой долиной балкона, ни той огромной черной горы, где горел красный огонек далекого костра. В Петербурге все другое, и она, наверно, другая…»
Еще в старших классах гимназии дружбу Люды Гедеминовой и Оли Замятиной скрепляла мечта сразу по сдаче экзаменов на аттестат зрелости вместе поехать в Петербург для продолжения образования. Вместе поселиться в великом городе, с детства знакомом по книгам и рассказам, таком привлекательном, огромном и пугающем. И эта мечта сбылась: они живут в маленькой комнатке большого угрюмого дома на Васильевском острове. Плюшевые кресла, солидный книжный шкаф, письменный стол у окон и круглый, покрытый нитяной скатертью, — посреди комнаты. Окна выходят во двор, и ничего, кроме стены и окон напротив, не видно. Сотни окон смотрят на тебя своими бельмами. На стенах комнаты портреты купцов и чиновников. Хозяйка — вдова важного таможенного чиновника, купеческого происхождения, и даже зовут ее, как у Гоголя, Агафья Тихоновна. «Все-таки она вышла в конце концов за Яичницу», — думала Ольга, проходя через столовую, где чуть ли не всю стену занимал портрет покойного: форменный высокий воротник подпирал пухлые щеки, брови лезли вверх надменно-удивленно, нос пуговкой, рот в виде буквы «о», и по всему лицу разлито чванство, жадность, стяжательство.
Сначала Ольга аккуратно посещала лекции и пыталась вести конспекты, ходила в библиотеку и читала литературу, указанную по предметам. Но чтобы успевать в учении, нужно или подчиняться внешнему принуждению, или быть движимым внутренним интересом. Внешнее и ставшее уже привычным принуждение с окончанием гимназии потеряло силу, а внутреннего интереса к лекциям не пробуждалось, хотя некоторые предметы на курсах вели знаменитые ученые, книги которых Ольга уже читала. Но книга «не сморкается как труба», не употребляет надоедливых слов-ериков, вроде: «нуте-с» или «так сказать», не картавит и не шепелявит и свирепо не лохматит бороду. Ольга порою думала, что все это профессора проделывают нарочно, чтобы привлечь к себе внимание. После лекции Оля торопилась домой, но дома никого не находила: Людмила неизменно приходила позже ее и всегда оживленная, веселая… Начиналось чаепитие с вареньем, привезенным еще из дому, с булками, колбасой. Люда с хохотом рассказывала анекдоты вроде такого: «Одна медичка говорит другой: «Знаешь, профессор мне признался в любви». — «Когда?» — «Когда вскрывал утопленника, он вынул из его грудной клетки сердце, показал мне и вот так его стиснул». Эти анекдоты Ольгу отнюдь не смешили, она не соглашалась глумиться над смертью. Да и рассказывались они во время еды и отбивали аппетит. Но Люда весело ела и весело ложилась спать, подложив под румяную щеку свои красивые руки и сложив их одну к другой ладошками.
— Где ты была после лекции? — спросила однажды Ольга. — Неужели все время в библиотеке?
— Нет, в лаборатории профессора Баженова. Знаешь, Оля, я бы совсем оттуда не уходила…
— Неужели это так интересно?
— Очень! — с горячностью ответила Людмила. Сон рассеялся, она даже села в кровати и начала рассказывать.
Но то ли у Ольги не было интереса к таким предметам, то ли Людмила не умела интересно рассказывать — термины, такие, как микропротеин, микрококки, изобиловавшие в рассказах Людмилы, совсем затемняли смысл того, о чем она говорила. Обязательная частичка «микро» вызывала у Ольги представление о чем-то предельно мелком, мельчайшем, как пыль, что живет лишь мгновение и тут же исчезает, — вроде бесчисленных частичек снега или влаги, которые дрожат и вьются в белесом свете уличных петербургских фонарей, — мга, мгла, размельченность…
«Дневная душа», — думала Ольга о подруге, потушив огонь и собираясь лечь спать. Медленно расчесывая косу, она сидела на своей постели. При свете, проникавшем в комнату из окон противоположных квартир, отчужденно разглядывала она подругу, раскинувшуюся во всей своей неосознаваемой красоте молодости и здоровья.
Так Ольга долго сидела, освещенная множеством чужих окон, которые то зажигались, то гасли, но все больше исчезали. «И у каждого огня люди — мужчины, женщины, молодые и старые… Кровати над кроватями, столы над столами, — убрать бы полы и потолки, и все бы повисло, как соты в улье…» От этих раньше, до Петербурга, не появлявшихся мыслей Ольге становилось все безразлично. «А утром — на улице — всюду люди и люди… И у каждого под пальто, под одеждой, где-то в глубине тела, в глубине мозга таится душа, — поток душ движется по улице. Даже дыхание наше смешивается, а каждая душа живет совсем отдельно, и никто не может понять другого. Вот мы с Людой считаемся подругами, а какие незнакомые, чужие…»