Шрифт:
— Вот так-то, дорогой Жадигер. У бездетного — одно горе, у многодетного их — тысяча...
Уполномоченный прилег в постель, по обыкновению пробормотал неопределенно: «Апырай, а... Куда подевалась рыба?» Ты понял, что тебе сейчас не уснуть, накинул на плечи пиджак, вышел. Ходил долго, сперва по берегу, потом пошел в сторону степи, все больше удаляясь от рыбацкой лачуги. Ночь была темная. Не видно было ни черного крутояра, ни тем более далекого Бел-Арана. Вроде бы ты пошел в сторону степи, а в самом деле ноги сами собой привели тебя к берегу. Приаральский баламутный ветер, не унимавшийся несколько дней подряд, вчера еще к вечеру резко стих. И белогривые волны тоже унялись, будто кто властной рукой накинул на них невидимую узду, укротил, взнуздал их всегда бешеный нрав. Под низким, обложенным тучами небом мрачно темнело, отсвечивало иногда неведомым светом море. В лачугу возвращаться не хотелось. Там, небось, мечутся в тяжелом сне рыбаки, ворочается в постели измученный бессонницей сивоголовый, все никак не находя ответа на свой, одному лишь ему ведомый вопрос, все недоумевает: «Апырай, а? Черт знает что такое...» Должно быть, в душе этого придавленного семейными и служебными заботами простодушного по натуре дородного степняка немало скрытых от глаз закоулков, о которых не всегда догадываются даже те, кто ходит рядом с ним по одной земле. И наверняка в одном из этих скрытых тайников души хоронится неотступная забота о детях. «Бывало время, когда взрослые дети кормили стареющих родителей. А нынче мало что растишь этих чертей, отрывая от себя последнее, хуже всего, когда они, окончив не один вуз и обзаведясь семьей, продолжают все равно кормиться, пастись на твоем дастархане всем своим выводком», — сказал он однажды вроде бы в шутку, но в этих словах ты чувствовал неподдельную родительскую горечь.
Остаток ночи ты прокоротал в лодке на берегу. Ближе к рассвету ненадолго задремал. Проснулся, когда уже занималась заря. Решив все-таки пригласить сивоголового в гости, ты отправился пораньше домой; по всему видать, Бакизат с нетерпением ждала тебя.
— Вот хорошо, что ты приехал! — бросилась она навстречу, не успев даже застегнуть на груди шелковый халатик, — есть неотложный разговор.
Взгляд твой как-то сам собою застрял, завороженный атласной белизной ее пышной красивой груди. Ты смутился, поспешно отвел в сторону глаза.
— Ну, слушаю...
У Бакизат дернулись в усмешке губы. Странно было ей видеть, как этот сорокалетний дюжий мужчина не перестает смущаться перед, казалось бы, невинной наготой собственной жены. За тринадцать лет супружеской жизни она сама давно утратила девичий трепет, научилась смирять душевное волнение.
— Ну, ладно. Успокойся. — Бакизат быстро запахнулась халатом. Она продолжала испытывать досаду от твоего нелепого смущения. — Дело вот какое... Слышишь?
Ты все еще не поднимал на нее глаз. Тебе всегда было неприятно видеть на жене что-нибудь вызывающе яркое, броское, дорогое, хотя об этом ты в открытую никогда ей не говорил.
Она догадалась о причине твоего недовольства. Метнула на тебя быстрый взгляд. Должно быть, собиралась сказать что-то резкое, но раздумала, увидев, что сорочка твоя, как всегда, небрежно сидит на тебе и две верхние пуговицы расстегнуты. Бакизат достала иголку с ниткой и не спеша принялась пришивать пуговицы, одновременно и как бы между прочим выкладывая, почему он вдруг ей понадобился: каждое лето она отдыхала на море — непременно на кавказском или крымском побережье. И всякий раз отдыхала одна, потому что отпуск ее всегда приходился на разгар путины. Теперь вдруг взялась уговаривать мужа провести отпуск вместе, в Алма-Ате:
— Поедем, а? С сокурсниками встретимся. Знаешь как интересно будет...
— Понимаю, очень хотел бы, но... Нет уж, поезжай лучше одна.
— А ты? Как же ты?
— Да какой мне отдых? План горит. А тут еще навалилась на нас беда. Рыба отчего-то ушла...
— Ды ну ее, бог с ней! И план пусть горит синим пламенем! Подумаешь!.. Море усыхает, рыба гибнет — ты-то тут при чем? Значит, решили?
— А что начальство скажет? Ему хоть в воду ныряй, а план давай.
— Подожди... это тот, что с ягнячьим брюшком... что тогда со мной танцевал?
— Он самый.
Бакизат рассмеялась, покачала головой:
— Он такой грозный, да? Ну, тогда ладно... Раз не можешь — оставайся.
— Хорошо, Батиш, ты же у меня умница...
— Ты не обидишься?
— Нет, конечно. С какой стати!
— Тогда буду собираться.
— Да-да... собирайся. Поезжай, отдыхай!
Самолет прилетал сюда раз в неделю. В другие дни он курсировал между городом и поселком на той стороне залива Туши-бас. В том поселке раньше находился рыбзавод, и вот уже пять... нет, уже целых семь лет, как его закрыли, за это время жители в поиске работы наполовину поразъехались. Тем не менее рейсовый самолет все еще ходил туда по некогда заведенному порядку, ежедневно. А вылетал рано утром. Ты отвез ее на старом грузовике к самолету.
Когда вернулся, возле конторы толпился народ. Ты еще издали заметил, что там же находился одноухий Сары-Шая, явно чем-то озабоченный, совал всем под нос слуховой аппарат. Подъезжая ближе, еще заметил, как он вдруг встрепенулся и, приставив ладонь ко лбу, вгляделся вдаль. Раньше других он заметил: там, вдали, заклубилась пыль. «Кто же это может быть?» Недолго пришлось им ждать, как тут из густой, рыжей пыли вынырнул грузовик. Не успели еще люди и опомниться, как он резко затормозил перед конторой правления. Из кабины не спеша вылез грузный рябой мужчина в засаленной тюбетейке на самой макушке. Нижняя толстая губа, отягощенная насыбаем, выпятилась, что придавало его крупному мясистому лицу брезгливое выражение. Едва ступив на землю, он обеими руками поддернул спереди мешковатые брюки, потом, задрав голову, хозяйски глянул на кузов. Там, опустившись на колени, громоздилась одногорбая красная верблюдица; вытянув длинную шею, не обращая внимания ни на что кругом, она тоскливо смотрела за горизонт.
Сары-Шая хмыкнул:
— Кто этот в тюбетейке? Вместо того чтобы с людьми поздороваться, он верблюдице своей, как святому, поклоны кладет...
Рябой мужчина не торопясь отряхнул с себя пыль. Потом так же не спеша поправил сползшую во время дорожной тряски на затылок тюбетейку. От чесотки ли, от парши или еще бог весть от какой давно прошедшей болезни вся голова рябого, кроме макушки, пестрела бурыми пятнами, поросла островками белых волос.
Выходка странного путника больше всех задела Сары-Шаю: