Шрифт:
— Ну-ка, — сказала подошедшая к кровати Пиппа и пихнула меня в бок, чтоб ей было куда усесться, — двигайся.
Я сел, нашарил очки. Мне снилась картина — я ее вытащил, я ее рассматривал — или нет? — и потому беспокойно заозирался кругом, чтобы убедиться, что, перед тем как уснуть, я ее спрятал.
— Что такое?
Я заставил себя взглянуть ей в лицо.
— Ничего.
Несколько раз я залезал под кровать, только чтобы потрогать наволочку, и теперь думал, а вдруг я недоглядел и оставил ее торчать из-под кровати. Не смотри вниз, велел я себе. Смотри на нее.
— Вот, — говорила Пиппа, — сделала тебе кое-что. Дай руку.
— Ух ты, — сказал я, разглядывая остроконечное травянисто-зеленое оригами, — спасибо.
— Понял, что это?
— Ээээ… Олень? Ворона? Газель? — Я в панике поглядел на нее.
— Сдаешься? Это лягушка! Неужели не видно? Вот, поставь-ка себе на тумбочку. Если на нее вот тут нажать, она запрыгает, видишь?
Пока я неуклюже игрался с лягушкой, чувствовал — она на меня смотрит светлым неприрученным взглядом, беспечно властным взглядом котенка.
— Можно посмотреть? — она схватила мой айпод и принялась внимательно его листать. — Хммм, — сказала она. — Мило! «Магнетик филдз», «Маззи стар», «Нико», «Нирвана», Оскар Петерсон. А классики нет?
— Есть кое-что, — мне стало стыдно. За исключением «Нирваны», вся эта музыка была мамина — даже из «Нирваны» кое-что.
— Я тебе запишу пару дисков. Вот только мой компьютер в школе остался. Наверное, я тебе по почте смогу что-то перебросить — я в последнее время Арво Пярта много слушаю, не спрашивай почему, приходится в наушниках слушать, потому что соседи по комнате от него на стенку лезут.
До ужаса боясь, что она заметит, как я на нее пялюсь и не в силах оторвать от нее глаз, я смотрел, как она, склонив голову, изучает мой айпод: нежно-розовые уши, под ярко-рыжими волосами вздымается складками кожи шрам. В профиль ее опущенные глаза удлинились, веки налились нежностью, которая напомнила мне ангелов и пажей из книжки «Шедевры северноевропейского искусства», которую я много раз брал в библиотеке.
— Слушай… — слова пересохли во рту.
— Да?
— Ээээм… — Почему теперь все не как раньше? Почему я не могу придумать, что сказать?
— Ооооо! — она поглядела на меня и принялась хохотать, так сильно, что и слова не могла сказать.
— Что?!
— Чего ты на меня так смотришь?
— Как? — заволновался я.
— Так.
Я не очень понял, как толковать вот эту рожицу с выпученными глазами, которую она состроила. Даун? Рыбка? Человек задыхается?
— Ну, не дуйся. Ты просто слишком серьезный. А я… — она глянула на экран айпода и снова расхохоталась. — Ого, — сказала она, — Шостакович — вот это мощага!
Много ли она помнит, размышлял я, сгорая от унижения, но будучи не в силах оторвать от нее взгляд. О таком вообще-то не спрашивают, но как же хотелось узнать. Ей тоже снятся кошмары? Боится ли она толпы? Бросает ее в пот, в панику? А случалось ли ей когда-нибудь смотреть на себя будто со стороны, как это часто бывало со мной, словно бы взрывом мои тело и душу разметало по двум разъединенным сущностям, которые так и застыли в двух метрах друг от друга? В ее взрывах смеха слышалась лезущая из нутра бесшабашность, хорошо мне знакомая по нашим ночам с Борисом — грань между хмелем и истерикой, которую я связывал (ну, у себя по крайней мере) с тем, что побывал на волосок от смерти. Там, в пустыне, случались ночи, когда меня так выворачивало от смеха, что я часами хватался за живот, и не мог разогнуться, и с радостью бы под машину бросился, только бы все это прекратить.
В понедельник утром чувствовал я себя еще неважно, но все равно — выкарабкался из садняще-дремотного тумана, послушно прошлепал на кухню и позвонил в офис мистера Брайсгердла. Но когда я попросил его к телефону, секретарша (попросив подождать и как-то уж слишком быстро вернувшись) сообщила мне, что мистера Брайсгердла нет на месте и, нет, у нее нет номера, по которому с ним можно было бы связаться, и, нет, к сожалению, она никак не может мне подсказать, где он может быть. Может ли она чем-то еще помочь?
— Ну… — я оставил ей номер Хоби, и пока ругал себя, что так туго соображаю и не попросил ее сразу записать меня на прием, телефон зазвонил.
— Двести двенадцать, значит? — спросил густой, дельный голос. — Я уехал, — глупо сказал я, из-за простуды слабоумно мыча в нос. — Я в городе.
— Да, я уж понял, — говорил он приветливо, но с прохладцей. — Чем могу помочь?
Когда я сказал ему про отца, он шумно вздохнул.
— Так-так, — осторожно произнес он, — мне весьма жаль это слышать. Когда это случилось?