Шрифт:
Из темноты вышла большая фигура.
— Я тут. Тут я, премудрый. Ты звал?
— Поди сюда. На.
И когда подошедший Убог принял кинжал, переданный учеником, растерянно глядя на остывающее багровое лезвие, шаман ворчливо сказал:
— Совсем глаза мои плохи. Пусть делает, что встал, будто не знает, как.
Руки Хаидэ дрогнули, она посмотрела на шамана с беспокойством. Старик и правда живет очень давно. Может быть, и у него в голове прошлое перемешивается с настоящим и он не может их разъединить?
А тот не смотрел на встревоженную мать. И вздохнув, как могла глубоко, она ждала, пока Убог приближался, помахивая кинжалом в воздухе, чтоб остудить. Встал на колени и, наклонившись, уверенно и быстро ужалил детскую кожу, поставив первую точку.
Мальчик вырывался, сердито кричал, сжимая и разжимая кулачки и суча ножками, спутанными покрывалом. Хаидэ с неподвижным лицом беззвучно шептала слова утешения, мелькало узкое лезвие, оставляя на коже быстро набухающие черные капли. Наконец, убрав нож, Убог протянул руку к краю костра, где на траве остывал легкий пепел, набрал в горсть и, присыпав ранки, бережно втер в кожу. Встал, дождался, когда встанет княгиня, поклонился ей, стараясь все делать правильно. И отступил, оглядываясь. Будто только проснулся.
После снова был пир. Мальчика забрала Фития, унесла в палатку, где ждала Ахатта, обнажив тяжелую грудь. А Хаидэ сидела рядом с мужем, пригубливала вино из чеканной чаши, слушала советников и отдавала распоряжения. К рассвету весь лагерь должен сняться с насиженного места.
В красных всполохах костра и хмельном шуме она иногда оглядывалась, надеясь увидеть Техути, но натыкалась на взгляд Теренция и кивала ему, слушая его слова.
— Я рад, что мой сын получит и эллинское имя. Так я пойму, что все же я ему отец, а не целое племя. Твое племя, жена.
— Я тоже рада, муж мой. Но ты ошибся, не племя ему отец. А он с этого дня отец целого племени. Я лишь буду хранить его место, пока он не сможет натянуть тетиву и сесть на взрослого коня.
— Это значит, что в полисе жить ты не будешь… — Теренций подставил кубок и, когда девушка наполнила его, опрокинул в себя, выпивая до дна. Махнул рукой, выплескивая капли. И засмеялся.
— Тебе надо поспать, — сказала Хаидэ, — скоро утро.
Он поднялся, качаясь, поклонился, шутовски прижимая руку к груди.
— Твой приказ мне, высокая мать. Как н-не послушаться… Надеюсь, ты найдешь несколько мгновений, что наве-навес-тить в супружжес-ской палатке мужа. А, княгиня?
— Да. Я приду.
Уже выкатилась над краем степи зеленая звезда Миисы, когда Хаидэ, отдав последние указания женщинам, что собирали повозку с ее вещами, скинула плащ и ушла к ручью, умыть уставшее лицо. Остановилась на песке. Из темноты к ней приблизился Техути. И вдруг, беря ее руку, притянул к себе, обнимая и прижимаясь лицом к шее. Усталость и хмель от выпитого вина кинулись в ослабевшие ноги, Хаидэ повисла в руках египтянина.
— Нет, Теху. Нет…
Вырвалась, падая на холодный песок, с ужасом думая, любой может, отведя мохнатые ветки ивы, увидеть их на фоне темной воды, блестящей звездами. Ее — княгиню, только что давшую имя вождю. С советником чужеземцем, а рядом в двадцати шагах в палатке — ее муж.
— Не могу без тебя…
Он упал сверху, прижимая ее голову к песку. Быстрые поцелуи жалили, как острие кинжала жалит обнаженную кожу. Острие, отравленное сладким ядом ее собственного желания. И теперь уже сила этого яда ужаснула ее.
Казалось, все можно сейчас, а дальний говор и шаги стали манящей изнанкой, делающей происходящее значительным и огромным. Забыть все. Всех. С ликованием и радостью сдаться, остаться тут на песке, пока его руки распахивают жесткие полы праздничного платья. Пусть все случится сейчас, все до конца. А потом, крича, вскочив на коня, вместе, рвануться от стойбища и умчаться. Куда угодно, лишь бы с ним, лишь бы не размыкаться…
Навсегда!
Мир исчез, стремительно сворачиваясь в спираль, сужая витки, устремляя их в одну точку, сжимаясь в нее и утекая в острую, крошечную, как укол иглы прореху.
Мира не стало…
Остались лишь его губы, впервые целующие так, как мужчина должен целовать женщину, если он ей — настоящий муж. Не так, как целовал Нуба, бережно, прислушиваясь к ее детским желаниям. Не так, как ползали по коже губы пьяных гостей Теренция, жаждущих ее тела и кожи, как жаждали многих до нее и уходили к другим после. Не так, как целовал ее муж, в те последние дни, когда поняла — он полюбил, а она — нет.
Ей казалось, что ее собственные губы целуют ее, будто она расслоилась и превратилась в этого сильного, быстрого мужчину с жестким телом и уверенными руками. Будто они всегда были одним и лишь на время разъединялись, тоскуя по целому, и потому каждое прикосновение заставляло мир грохотать всеми своими звуками сразу, и из той точки, куда он исчез, вырываться вновь, распахиваясь, как выстреливший в весну новый цветок с тысячью лепестков.