Шрифт:
Три костра освещали грубые черные стены, испещренные значками и линиями, свет разгорался и тускнел, и письмена оживали, переползая с места на место. У каждого костра сидела черная фигура, закутанная в просторный плащ, мальчик невнятно вспомнил — такие же остались у костра рядом со стадом Карумы. Он быстро оглянулся. И уперся глазами в качающийся на грубой цепочке медальон — прямо перед лицом. Скользя взглядом по тусклой цепочке, что болталась на выпуклой безволосой груди, уже обреченно знал, что не папа Карума следовал за ним эту дорогу-вечность. И что значит этот венок, сплетенный из множества бронзовых стрелок, грозно щерящих в стороны острые жала, знал тоже. Такие носили бэйуны, те самые, что всегда жили отдельно и приходили в деревни раз в несколько лет — собирать мальчиков для обряда, который переводил их во взрослую жизнь.
Цепочка охватывала толстую шею, теряясь за складками распахнутого черного плаща. И над головой мальчика — тяжелый подбородок с проборами, между которых туго стягивались короткие косицы бороды, с навешанными на кончики яркими камушками. Большое лицо наклонилось, толстые губы раскрылись в грозной улыбке, блеснули подпиленные белые зубы.
— Поклонись и принеси дар ночной птице Гоиро, мальчик, в последние вдохи своей детской жизни. Ты избран и Гоиро примет обряд, ожидая сегодняшней ночью единственного мужчину вместо многих.
Маур стоял неподвижно, смотрел в большие навыкате глаза бэйуна, в голове все перемешивалось. Обряд? Мужчина? Он — мужчина? Но ведь еще два года, вот и годоя так же сказал… а вдруг он шел сюда по лабиринтам два года? И старый Карума шел следом и умер от старости. Но где тогда другие мальчики, ведь бэйуны забирают их десятками из каждой деревни… И почему…
— Ты заставляешь ночь ждать? — прогремел голос.
— Я? — Маур огляделся. Костры полыхали, трещали искрами, а в середине блестящего красным песка лежала длинная темная циновка. Он сглотнул и вцепился руками в плащ.
— Но у меня… нет подарка. Я не знал. Копье оставил. Папа Карума…
Сильные руки дернули край плаща, и знахарь вытолкнул мальчика в середину, к циновке.
— Гоиро примет твою детскую одежду.
Трое встали, обступая раздетого Маура, а за их спинами его провожатый, скомкав, сунул зеленый плащ, подаренный мамой Коси, в ближайший костер, проговаривая невнятные слова.
Один из мужчин протянул мальчику скорлупу страусового яйца, в которой колыхалось зелье с сильным запахом. Второй ловко сдернул с его пояса поношенную короткую кангу. Третий, доставая из складок плаща узкий, сверкнувший красным кинжал, отступил к циновке и, не снимая капюшона, присел в изголовье.
— Пей.
Покряхтывая и треща, горел в костре зеленый старый плащ. От тлеющей ткани поднимался к потолку пещеры едкий запах, но не мог перебить тяжелого запаха варева, парящего у самых губ мальчика. Маур зажмурился и глотнул. Вязкая сладкая жижа толкнулась в горле, лениво протекла в желудок и замерла там теплым булыжником, тяжеля живот. Толстые руки провожатого придерживали дно сосуда, не давая отвернуться. Мужчина, поднесший чашу, выл одно бесконечное слово, не переводя дыхания, лицо его надувалось, выкатывались лихорадочно блестевшие глаза. Покачивались на груди мужчин знаки бэйунов — желтые на черном. И Маур глотал и глотал, стараясь не поперхнуться.
Дня, когда бэйуны заберут детство и сожгут его в своих кострах, а пепел развеют над саванной, все мальчики ждали с нетерпением. Тогда уже никто не будет командовать младшими пастушками-олиндо, гоняя их за тысячи шагов к дальнему роднику или заставляя стеречь копья бравых защитников стад, воинов-мараке, пока они спят под навесом, напившись пива. С пяти лет мальчики делали друг другу насечки на левой руке, чтоб знать, сколько времени осталось до свершения обряда. Десять насечек появится на детской руке и мальчик каждое утро будет в первую очередь вглядываться в плывущий над саванной туман — а вдруг сегодня покажутся черные силуэты бэйунов, и, не заходя в деревню, те взмахнут над головами копьем, украшенным гирляндой белых и серых перьев. Тогда, под плач и причитания матерей, мальчики накинут плащи, возьмут свои детские копья и в правую руку каждый заберет припасенный для птицы Гоиро детский подарок. Кто-то делал браслет из кожи слона, украшая его цветным бисером и жирафьим плетеным волосом. Кто-то вырезывал из дерева чашу, и полировал ее краем плаща, чтоб все прожилки горели на солнце, как золотые сетки на мелководье. А другой оттачивал наконечники стрел, выменянные у кузнеца на молоко и лепешки.
Они возвращались на рассвете, сами, без плащей, копий и подарков, с бедрами, замотанными окровавленными рваными кангами, с потрескавшимися сухими губами и обмазанными красной глиной бритыми затылками. И матери, вопя, забирали своих мальчиков, чтоб в последний раз позаботиться о них, как заботятся о детях — семь дней новые взрослые будут лежать в родительских хижинах, пить молоко, перемешанное с медом и кровью, есть жареное мясо и спать, пока матери, хлопоча, меняют им промокшие от крови повязки. А потом новые мараке выйдут на праздник, в накинутых на плечи красных тогах. И, опираясь на боевые тяжелые копья, сядут у костров напротив девушек, подмечая, которую выбрать.
О том, как проходил обряд, мараке не говорили. А тем более не говорили они о том с мальчиками, мечтающими стать взрослыми. Лишь наставники мараке, иногда собирая мальчишек, внушали, чтоб те готовились проявить мужество. Потому что птица Гоиро слышит каждый крик, каждый стон, и того, кто испугался, навечно оставляет в пастушках-олиндо — на свой позор и потеху деревни.
Последний глоток с трудом улегся в наполненный сладкой тяжестью желудок, подпирая горло, и Маур, слабой рукой отталкивая от лица пустую чашу, глупо рассмеялся. В голове все кружилось, бронзовый знак перед глазами плыл, распухая до размеров луны, стрелки срывались с него и летели в стороны, поражая всех и вся. Это было весело, хоть и немного страшно.