Шрифт:
У ложа умирающего путаются нити его жизненных связей. И, как в слишком прямолинейно построенном романе, в самом конце повторяются мотивы начала. Почти последнее письмо Шопена адресовано… Титусу. Нетрудно представить, чем была для сраженного недугом Фридерика весточка, полученная недели за три перед смертью, о том, что любимый друг молодости приближается к французской границе и жаждет его увидеть. Увидеть? Зачем? «Это бы дало тебе несколько часов скуки и разочарованья, вперемежку с несколькими часами радости добропорядочных воспоминаний». Шопен уже слишком болен, чтобы ощущать радость, его страшит эта встреча. Она бы только помогла ому осознать всю его немощность. «А я предпочел бы, — пишет композитор, — чтобы время, что мы проведем с тобой, бы по только временем полнейшего счастья. Твой навсегда — Фридерик».
Не дано нам изведать на земле полного счастья, «ибо кто при жизни хоть раз побывал в раю…». Не изведал его Шопен. Но фамилия Титуса, его письмо оживили в памяти столько позабытых уже давних картин. Хорошо, что они не встретились — умирающий и хилый, желчный и изменившийся, лишенный очарования и творческих сил Фридерик с Титусом — землепашцем, тучным, женатым, многодетным, рачительным плантатором, возделывающим сахарную свеклу, и сахарозаводчиком, уже настолько разбогатевшим, что он мог поехать летом в Карлсбад прополоскать печень, а потом к морю, в Остенде. Их ждалобы разочарование. Но от письма, от слов Титуса повеяло давними временами, и должен был Шопен припомнить многое: и те весны варшавские, и как до бесконечности провожали друг друга по Краковскому Предместью, и благоухающие летом вечера в Потужине, и ту березу, которая никак нейдет из головы. А потом забылась, исчезла бесследно — и вдруг распустилась под потолком душной квартиры на рю де Шайо, выросла из слов письма друга, зашелестела листвой — польская, простая, незабвенная береза. И вспомнилась девушка — провинциальная певичка, которая «великолепно и к лицу одета», выступала на его почти детском концерте. О, каким все это казалось далеким, смешным и наивным — каким бесконечно дорогим!.. И смеялся Шопен и заплакал, быть может, если никого не было в комнате, если в ту жаркую ночь возле него не бодрствовала сиделка. Расплывчатый образ Констанции смешался с ароматом березовых листочков, и на Шопена пахнуло молодостью и Варшавой. «Твой навсегда — Фридерик».
Существует множество описании кончины Шопена, и, разумеется, все они противоречат друг другу. Пафос, который хотят выразить доморощенные литераторы, превосходит их силы. А кроме того, «поразительно, как люди ничего не знают», — говорит Бальзак. Всяк по-своему видит и ничтожнейшие и величайшие события, и всегда освещает их так, как ему выгоднее, и всегда старается выдвинуть собственную персону на передний план, и тщательно скрывает корыстные побуждения, которые вынудили его взяться за перо и таким образом подтасовывать, факты. Имеется великое множество противоречий в описаниях последних дней Шопена, и велись из-за этих подробностей длительные споры. Скончался ли он на руках Гутмана? Поцеловал ли своего ученика? Велел ли предать огню свои последние неопубликованные произведения? Была ли Соланж у смертного одра? Пела ли Дельфина умирающему? И что пела?
Это одно как будто верно, что Дельфина поспешила к ложу умирающего, что прибыла к нему пятнадцатого октября на новую квартиру на Вандомскойплощади, куда он переехал в начале месяца, и что по просьбе Шопена пела. Делакруа сказал, что ничего более совершенного, чем ее пение, он в жизни не слыхивал. И это так прекрасно, что над всей горемычностью этой смерти и убожеством людей, окружавших композитора, взмыл голос женщины, чья жизнь «вся была диссонансом». Это была великая артистка, волею судьбы ставшая гранд-дамой, первой красавицей. Великолепный талант ее погубило положение в «свете». Я думаю, что вершиной жизни этой женщины был именно тот момент, когда она пела гимн божьей матери Страделии, обладавшей согласно легенде целительной силой, у одра смерти давнишнего возлюбленного, великого художника, величие которого она умела ценить. В этот момент госпожа Дельфина словно вырывалась из рамок своего бытия, становилась символом, выразителем факторов более сильных и важных, чем ее диссонирующая жизнь.
Об агонии Шопена рассказывают многие люди, которым не очень-то можно доверять. Известно огромное письмо ксендза Александра Еловицкого, адресованное Ксаверию Грохольскому, сочинение, вылизанное, как литография, и носящее фальсифицированную дату двадцать первое октября. Через три дня после смерти друга состряпать столь трудоемкое сочиненьице представляется делом малоправдоподобным. Письмо это, сразу же предназначенное для печати, преследовало цель использовать имя Шопена в интересах церкви и вызвать угрызения совести у грешников описанием возвращения в лоно религии великого музыканта и его примерной кончины. Достаточно взглянуть на изображение ксендза Еловицкого [105] (напоминает оно ксендза Орачевского, стяжавшего шумную славу в эпоху междувоенного «двадцатилетия»), чтобы проникнуться весьма сильными сомнениями относительно искренности его описания [106] .
105
Еловицкий, Александр(1804–1877) — участник восстания 1830–1831 годов, в эмиграции — журналист и книгоиздатель, впоследствии — священник.
106
Существует отчет ксендза А Еловицкого об аудиенции у папы римского, который, как установил Матеуш Глинский («Solidaris Marianus» № 7–8, 1954), полностью фальсифицирован и вызвал в свое время возмущение духовенства.
С другой стороны, если возьмем сообщение гос пожи Виардо-Гарсия, желчное, столь же тенденциозное и передающее факты, взятые из вторых и третьих рук, то сомнения наши отнюдь не уменьшаются. Если письмо ксендза Еловицкого можно расценивать как патетическую, хоть и досадную, мазню, то реляция Полины попросту бабья болтовня.
«Бедный мальчик умер, замученный священниками, которые силой заставляли его целовать реликвии шесть часов подряд, до самого последнего вздоха, в окружении множества люден, знакомых и незнакомых, которые приходили рыдать у его изголовья. Правда, была при нем его сестра, но бедная женщина была слишком поглощена собственным горем, чтобы подумать об удалении нахалов.
Все парижские великосветские дамы считали своим долгом упасть в обморок в его комнате, где также толпились рисовальщики, торопливо делавшие наброски; один дагерротипист хотел придвинуть кровать к окну, чтобы солнечный свет падал на умирающею. Тогда милейший Гутман, возмутившись, выставил этих господ за дверь.
Незадолго перед смертью он попросил госпожу Потоцкую, чтобы она спела ему псалом «Marcello»…»
В этом письме, заметьте, предназначенном для сведения госпожи Санд, проскальзывает огорчение, что не она, Полина, пела возле умирающего, а какая то «великосветская дама». Зато госпожа Виардо-Гарсня пела на похоронах Шопена Реквием Моцарта, потребовав, чтобы ей вместе с другими артистами выплатили баснословную сумму (две тысячи франков) за выступление. Сообщает об этом Гжимала банкиру Лео, добавляя, что делает это «для характеристики нашей эпохи».
Недавно обнаруженное письмо Гжималы к Августу Лео приносит много новых подробностей кончины Шопена. Самое любопытное заключается в том, что Гжимала подтверждает «показания» Гутмана, которые столь бурно опровергали родственники Шопена. Он умер, пишет Гжимала, «целуя Гутмана и пытаясь обнять госпожу Клесинжер».
Значит, и Соланж была у ложа Фридерика. Очень ли плакала? Ее супруг уже вылепил из глины надгробный монументик, а она? Отдает ли она себе отчет в той роли, какую сыграла в жизни композитора? Понимает ли все то, чего столь многие биографы Шопена не хотели или не могли взять в толк? От одра смерти Фридерика отравится она в удивительный путь, станет одной из первых красавиц полусвета времен империи и будет вести жизнь, «какую ведут обычно женщины, которые, — по словам Моруа, — наделены яркой красотой и весьма скромной добродетелью».