Шрифт:
— Инга, детка! Посмотри, что нам Саныч придумал!
Вива толкнула ее в двери. На кухонном столе чернела замурзанная коробка, от нее плелись к люстре проводки и там светила лампочка. Одна, небольшая. Но по сравнению с огоньком свечки — просто праздник электричества.
— Аккумулятор, — гордо доложила Вива. В углу смущенно кашлянул Саныч, прикрываясь кружкой с чаем.
Бабушка подняла палец:
— Автомобильный! Старый, конечно, но смотри, свет как настоящий, слабее немножко, но все равно все видно.
И засмеялась:
— Теперь снова в углах выметать, а то ведь — не видно, вроде и нету. Налить тебе чаю, детка?
— Нет, ба. Я в комнату пойду. Потом клеить буду.
— Хорошо. Мы посидим, с Сашей. А еще он сказал, что переделает нам печку! Инга, у нас будет настоящий живой огонь, до самой весны.
Инга ушла в комнату, положила на стол фонарик. Свет дадут, может быть, но уже ночью. Тогда можно поклеиться и лечь спать. А перед тем подумать, как быть и что делать со словами Рома? И надо ли ей что-то делать?
Она сняла куртку, повесила ее за дверь. Поверх свитера натянула длинную меховую жилетку. И большие шерстяные носки надела поверх тех, что уже были. Залезла под толстое одеяло, села, укутав плечи, и мрачно глядя, как по стене ползают еле видные тени. Скорее бы лето. Или хотя бы весна.
Она знала, куда делся из пятой бурсы Серега. Там учили на крановщиков, а он не хотел. Забрал документы и перевелся. Как хорошо, что его мать пришла и общалась только с Вивой. И Вива, не моргнув глазом, величественно ей почти соврала. Инга лежала так же, укрывшись до ушей и слушала, сжимаясь, как орет Валя Горчичникова, проклиная отца Сережки. И его заодно. Думала, вот сейчас Вива скажет, Инга, детка, поди к нам, расскажи, ты же знаешь, ты ездила к нему. Но Вива, выслушав материнские вопли, отрезала:
— Девочка болеет. Не до бесед ей сейчас, извините, Валентина. Да она Сережу с самого сентября и не видела. Разумеется, если что узнаем, обязательно расскажу, Валя, конечно.
Но после рассмеялась, войдя в комнату и садясь рядом на постель.
— Думаешь, ей нужно знать, где он? Отметилась, чтоб соседи слышали — мать сердце рвет. И все. Не бойся, она теперь тебя обходить станет за три поворота, лишь бы ты не сказала чего новенького.
Под одеялом было тепло. Почти как тогда, в странном сентябре, полном летучих паутинок и семян-парашютиков. Она тогда съездила в Керчь. Нет, сначала было еще, другое. Там, на Атлеше, в алой, как шиповник, палатке, где заснула, чувствуя, как тихо дышит в шею Сережа, мальчик-бибиси, новый неожиданный Горчик, она уже видела, знала — влюбленный в нее горячо, по самую стриженую макушку.
…Проснулась, открывая глаза в темноту. Слышала легкий плеск волн за тонкой шелковой стенкой. И слышала на своей шее легкие касания губ. Не спал. Лежал тихо, чтоб не разбудить, и его руки лежали, одна на ее спине, а другая — через живот. Она напряглась, ожидая, сейчас тронет грудь, сожмет пальцы. Но нет. Только шею трогали губы, чуть заметно сдвигаясь, укладывая легкие поцелуи плотно, рядышком. Инга притихла, снова закрывая глаза. И сама взяла его руку, прижала к груди раскрытую ладонь. Он замер. И вдруг сказал шепотом в ухо, трогая мочку губами:
— Твоя клятва, Инга. Ты ведь… ты не клялась ему, что не будешь ни с кем…
— Что? — прошептала она, сквозь сон удивленно радуясь, и правда, чего же она такая дура. Все свалила в одну кучу, клятву Виве и свои обещания.
— Целоваться.
Тогда она повернулась, и сказала невидимому лицу:
— Ему я не клялась, ни о чем. Пообещала, что дождусь, когда приедет летом.
— И все?
— Да.
Они тихо целовались, замирали, слушая дыхание друг друга. И снова касались губами щек и скул. И ей было, совсем не так, как с Петром. Без всяких мучений, без сладкого изматывающего страха, а так — легко, летуче.
И только когда Сережа вздохнул резко, со стоном, прижимаясь к ней всем телом, она уперлась руками в его громыхающее сердце.
— Не надо. Серый, Сережа, не надо. Я ж буду виновата, не ты. Он спросит, спросит ведь.
— Да он… — Горчик втянул сквозь зубы воздух и не закончил говорить. Лежал молча, ждал, она поймет и станет спрашивать. И маялся тем, что хотел сказать, кинуть ей правду о ее столичном хахале. И не хотел, понимая, как будет ей больно.
Инга в темноте страдальчески свела брови. Губы кривились. Она не спрашивала его, о чем говорили на крыльце ментовки. Думала — если важное, скажет сам. Или наоборот, скажет, если пустяки. Он молчит. Потому что не хочет ей врать. Ну что же, тогда и она не станет спрашивать, чтоб не мучить его. И себя.
— Ты приедешь ко мне? — он лежал рядом, на боку, убрав руки.
Ей совсем не было видно его лица.
— А ты хочешь?
— Ты приезжай. Через неделю. Потом я, может, уеду. Приезжай, как сюда, чтоб суббота и еще воскресенье.
Мучаясь тем, что с отъезда Петра прошло всего-ничего, меньше месяца, а она уже лежит в палатке с другим, и целуется, она быстро кивнула, поражаясь сама себе.
— Я приеду. Обязательно. Давай спать, Сереж.
— Да.
— Скажи мне.
— Что?