Амор Мария
Шрифт:
Это первое поражение казалось еще обиднее на фоне метеорного взлета пусть брошенной, но не унывающей Шоши. Соперница, выросшая в многодетной семье, получила в свое ведение ясельки и совершенно самостоятельно заправляла этой завидной вотчиной. Она победоносно толкает по кибуцным дорожкам коляску-клетку с запертыми в ней четырьмя малышами, гордо таскает им обеды из общей столовой и широко пользуется правом покупать на складе за счет ясельного бюджета туалетную бумагу, мыло и прочие завидные товары. У нее быстро завелись приятельницы в кибуце, и она постоянно печет для них пироги и печенья. На лужайке перед своим домиком, прямо напротив нашего окна, она растянула веревку и развешивает на ней кружевные лифчики с глубокими чашечками, напоминающими о прелестях хозяйки и о том, что тощенькая “русия” ничем подобным похвастаться не может.
По кибуцным понятиям мой рабочий день начинается поздно, в семь утра. Руководит швейной артелью Далия — боевая женщина в коротком ситцевом сарафане с большими карманами и в высоких шнурованных ботинках.
— Ты когда-нибудь шила?
— Шила, конечно. В России все женщины шьют.
— На электрической машинке?
— На “Веритас”, восточногерманской, с ножным приводом.
— Эта — электрическая, промышленная, — с гордостью говорит Далия. — Давай я тебе покажу, как нитку вдевать… — она привязывает новую нитку к старой, потом тянет за старую, и новая послушно проскальзывает сквозь все тоннели до самого игольного ушка. — А вот эта машина называется оверлок, она одновременно обрезает, шьет и обметывает, у нее четыре иглы.
Подобное чудо техники я вижу впервые в жизни. Далия подкладывает под иглы край материала, и строчка идет не простыми зигзагами, а аккуратным, красивым, фабричным швом, как на вещи, купленной в магазине, и со скоростью Формулы-1.
Раньше мне нравилось печатать на композере, а теперь нравится шить на этих дивных швейных машинках. Я уже научилась подрубать простыни и шить пододеяльники, а теперь начальница допустила меня и до детской одежды, которой мастерская обеспечивает всех ребятишек в хозяйстве. За соседней машинкой сидит одна из основательниц кибуца, старая, но по-прежнему боевая бабка Эстер. Задача Эстер — передать уникальный опыт становления кибуцного движения новому поколению покорителей пустынь и болот, то есть мне. Поэтому старуха пошьет минут пятнадцать, потом отрывается от машинки, пихает меня в плечо, отчего моя строчка летит в кювет, и тыкает рукой в окно, указывая на толстого старика, подстригающего кусты:
— Мы с Ициком спрятали маапилим, — и увидев мой непонимающий вид, поясняет: репатриантов!
— От кого? — спрашиваю я испуганно, не поняв — то ли мне, как репатриантке, что-то угрожает, то ли Эстер умом двинулась.
— Как от кого? От англичан, разумеется!
— Когда? — я начинаю подозревать, что не “спрятали”, а “прятали”, и что речь идет о делах давно минувших дней.
— Да в конце тридцатых, когда в Европе им деваться стало некуда. Тогда англичане принялись особенно свирепствовать и всех беженцев сажали в лагерь в Атлите… Мы встречали лодки на берегу моря, подзывали фонарями, и приводили беженцев в кибуц.
Государству Израиль уже целых тридцать лет, и мне странно осознавать, что со мной беседует живой свидетель столь давних исторических событий.
— А на следующий день являлись англичане и начинали искать! Помню, один плюгавенький солдатик особо усердствовал! Я ему говорю: ты еще у меня под юбкой посмотри! Под юбкой, под юбкой посмотри! — Эстер встряхивает подолом над тощими ногами, и становится ясно, что несчастный британец не избежал необходимости заглянуть туда.
— И что? — с замиранием сердца спрашиваю я у отважной спасительницы.
— Как что?! Уж беженцев он там не нашел! Все беженцы уже давно были переправлены вглубь страны!
— А что стало с теми, кого посадили в Атлит?
— Об Атлите в сорок пятом позаботился наш Нахум из Бейт а-Шита! Они с Ицхаком Рабиным и другими ребятами силой освободили заключенных. Правда, после этого англичане снова принялись за свое. — Эстер задумалась, погрустнела. — Много времени прошло с тех пор… Все потом большими людьми стали… Особенно преуспел наш Нахумчик, — в ее голосе звучит уважение и гордость, — он, мало того, что в Войну за независимость и Беэр-Шеву, и Эйлат у египтян отбил, но впоследствии стал аж секретарем Кибуцного движения! И все это в то время, как некоторые в Тель-Авиве в кафе посиживали! — это она бросает в огород своей соседки — Пнины.
Пнина тоже старушка, но городская, без геройского прошлого. Она мать Дрора, члена кибуца, который привез её доживать век рядом с ним. В кибуце все, кто могут, должны работать, пенсионеры тоже. Им дают посильную работу, и всего на четыре часа в день. Эстер почти ничего не видит, руки у нее трясутся, и шитье ее соответствующее. К моей продукции Далия предъявляет очень высокие требования, заставляя вновь и вновь распарывать швы младенческих комбинезончиков. Но когда она принимает гору сикось-накось состроченных простынь от Эстер, она молчит, хотя после обеда ей приходится большую часть этого безобразия перешивать. Но если Эстер не сможет работать даже здесь, ее приговорят к одинокому безделью в ее комнатушке, и Далия не может допустить столь бесславного конца этой героической жизни. Старушки обычно начинают шить и воевать с утра, так что к полудню, когда и солнце, и пререкания достигают максимального накала, их рабочий день заканчивается, и противницы разбредаются по своим комнатам обдумывать завтрашнюю кампанию.
— Не знаю, кто в кафе сидел, а я была педагогом! — важно заявляет Пнина. — Я закончила семинар Гринберга и всю жизнь несла в народ просвещение!
— А чего же на старости лет-то к нам явилась? — ехидно спрашивает Эстер.
— Не к “вам”, а к родному сыну! И пенсию свою принесла, — парирует Пнина.
— Что ж твоему сыну в Тель-Авиве-то не понравилось?
— Дети, Эстер, нас не спрашивают, где им жить. Уж тебе-то это известно, — парирует городская прихлебательница.
Ахиллесова пята заслуженной ветеранки — Ронен, младший из двух ее сыновей, бросивший родной Гиват-Хаим ради Хайфы. Мы все знаем, что Эстер страшно переживает свой позор. Она тоскует по внукам и страдает, что ничем не может помочь сыну, но больше всего оттого, что Ронен отказался следовать материнской, единственно верной стезей. Но Пнине она в этом ни за что не признается.