Шрифт:
Я качнулась вперёд, делая шаг по уходящей из-под пяток земле и чувствуя себя мёртвой. Сейчас кмети расступятся, как некогда братья. А может, ещё подтолкнут. Как же люди убьют пойманную скотью погибель? Сбросят в ямину, придавят дохлой коровой и закидают жёлтым песком? Или привяжут ко вздувшейся падали, утвердят на куче поленьев? Я шагнула…
– Дитятко, – сказал старый Хаген. Железными пальцами поймал за плечо и обнял, крепко прижал к груди мою помрачившуюся голову. Ярун стронулся со своего места между молодшими. Ни на кого не глядя, подошёл к нам и встал, застывая лицом, держа копьё наперевес. С другой стороны появился Блуд. Ноги держали его ещё не особенно крепко, но серебряная крестовина ярко блестела над правым плечом. И краем глаза, между заслонившими спинами, я увидела Славомира. Славомир сцепил руки на пояснице. Так он делал всегда, если раздумывал, не будет ли драки.
Кажется, у меня-таки на миг стемнело в глазах. Я встрепенулась, схватила ртом воздух, заслышав спокойный голос вождя:
– А с чего ты взял, старейшина, что это она?
– Чужая она, – сказал хмуро Третьяк. – Отколь пришла, мы там не были, рода-племени её не знаем. Живёт наособицу, не как все честные девки. В мужских портах ходит. И силы, что не у всякого парня. Она это, некому боле!
Я снова поняла, что погибла. Конечно, старейшина был прав. Воевода немного подумает и согласится. Может, и вправду всё из-за меня, несчастья ходячего, даром что я и не думала ворожить… Мой Бог был далеко, на полочке в горнице, – не стиснешь потной ладонью, не взмолишься: сохрани!.. Хаген гладил мою голову и не разжимал рук. Блуд и Ярун смогут только прибавить свои жизни к моей, потому что будет так, как приговорит вождь. И даже Славомир не подмога.
Вождь сказал невозмутимо:
– Я тоже чужой здесь, старейшина, и ты на моей родине не был. Откуда тебе знать, не я ли порчу навёл.
Дерзкие кмети стали смеяться. Вольно им было смеяться. В это время кто-то из женщин смилосердствовался:
– Пусть железо поднимет, что неповинна!
Мне показалось, это была жена Третьяка.
– Пусть, – сказал старейшина. – Не обижай, воевода.
…Сейчас разведут беспощадный огонь перед хлевом, где лежит больная корова. Добела раскалят кованый гвоздь и дадут нести его кругом двора. Или прикажут войти к корове и выйти, хватит и этого. Голая ладонь сперва зашипит, потом почернеет и распадётся, выглянут кости, и сердце начнёт останавливаться от боли… на третий день станут смотреть ожоги и неизвестно ещё, что порешат…
– Погоди ты с железом, – сказал вождь недовольно. – Я её для того полгода кормил, чтобы калекой службу служила? Выйдет чиста – ты ей наново руку приставишь?
Третьяк открыл было рот и закрыл, насупился, раздумывая, что говорить, обернулся к своим – не посоветуют ли. Мстивой дожидаться не стал, спросил громко:
– Кто видел, как она порчу творила?
Оказалось, не видел никто. И вождь продолжал:
– Если по Правде, значит, ваш послух, наш очистник. Тебе, Третьяк, кто всех злее клепал?
Третьяк ахнул от неожиданности, а люди зашумели и вытолкнули Голубу. Она вскрикнула и хотела юркнуть обратно, но её не пустили: болтала языком – отвечай. Так всегда поступают, когда прямой вины не доказано, один наговор. Мать Голубы, накликавшая дочке беду, покатилась по земле и завизжала. Её кинулись поднимать, она не давалась. Жестокий варяг посмотрел на неё и как будто поморщился:
– Без железа рассудим… Достанет тут и воды.
Голуба заплакала, закрыла руками лицо. Вождь повёл глазами на кметей, выбирая парня поздоровей… и тут мимо нас скользнула Велета и со счастливой улыбкой вышла на середину:
– Я Зимушке очистницей буду. Я ей подружка.
Опередить её никто не успел, ни Блуд, ни Ярун.
Любой на месте вождя зашатался бы. Такое родное – и дать, чтоб испытывали водой!.. Сестрёнку возлюбленную!.. А по ту сторону плакала девка, сидевшая рядом с ним на зимних беседах. Та самая, что брала его руку, нежно гладила пальцы… Вот такое страшное дело, и всё по моей вине. Наверняка он жалел, что не предал меня сразу на смерть.
Воде не зря поклоняются, у неё священная сила. Как испытывают водой? Окунают обоих, ответчика и истца, и следят, кто первый смутится, кого уязвит справедливость, завещанная воде.
В проруби, где мы полоскались каждое утро, места было хоть отбавляй. По ночам её схватывала прозрачная корочка, но к полудню края оплавлялись, обтаивали на солнце. Зарёванная Голуба приблизилась к проруби, как к открытой могиле, и мучительно долго терзала пряжку плаща, никак не могла её расстегнуть. Велета всё так же радостно улыбнулась братьям, мне и Яруну и принялась раздеваться спокойно, как у себя в горнице, в уютном тепле. Я слышала, Ярун сдавленно застонал. Велета верила в мою невиновность и не сомневалась, что победит. Мы тоже верили – морская вода рассудит по Правде и не сделает ей худа. Но оба мы предпочли бы тягаться со всей деревней по очереди, лишь бы не видеть, как она обнажённая проходит по льду в ярком солнечном свете – гляди, если кто недоверчивый, ни оберега на теле, ни тайного знака, ни жира гусиного!.. – а затем садится на скользкую кромку и неумело, неловко спускается в дышащую прорубь… нежная молочная кожа в зелёной воде покрылась зыбкой русалочьей чешуёй.
Вождь смотрел молча и был похож на лук, что я разглядывала тогда на стене. То же спокойствие хуже всяких угроз. Старый сакс держал меня за плечо. По-моему, он боялся, как бы я не кинулась на помощь Велете. Время шло.
– Не могу больше!.. – заголосила Голуба так, что все вздрогнули. И забилась в воде, словно её топили, подвязывали тяжкий камень к ногам. – Не знаю! Не знаю я ничего!..
Мстивой оказался у проруби прежде, чем мы успели что-нибудь сообразить. Одним рывком выхватил лёгкую Велету из моря, закутал в свой меховой плащ, на котором можно было найти шов от дыры, оставленной моим топором… У берега ждала баня. Он никому не доверит сестру, сам будет парить её до малинового свечения, до жара в костях…