Шрифт:
— Извините, пожалуйста. По дурности это нашей случилось. Недодумали. Мы сейчас уедем, ежели мешаем.
— Да, это будет самое лучшее, что вы можете сделать, — совершенно спокойно сказал очкастый. С явным издевательством низко поклонился он Каргину, повернулся и пошел прочь.
Состроив лицо добродушного простака, искренне удрученного происшедшим, Каргин тронул коня, скомандовал понятым:
— Айда, ребята, по домам! Нечего нам здесь делать. Свобода! — и про себя добавил: «мать ее в душу».
А возле этапа на щербатый, заросший лишайниками валун, торчавший на рыжей проталине, поднялся немолодой, изможденный человек. Он поздравил мунгаловцев со свободой и горячо заговорил о том, какой чудесной и радостной будет теперь жизнь. Но речи своей он не закончил. Внезапно он тяжело закашлялся. Мокрый, изнурительный кашель глухо и долго клокотал в его горле. Впалая грудь ходила ходуном, на седых висках проступили липкие капли пота.
Многим сделалось не по себе от хриплых и надрывных звуков, сотрясавших человека. Роман глядел на его седые реденькие волосы, на бледное с запавшими глазами лицо и думал: «Ничего мы не знали, не ведали, а рядом вон как люди мучились». Невольно мысли его перенеслись к дяде Василию, который отбывал свою ссылку в каком-то Вилюйске.
На смену первому взошел на валун, стирая подошвами петушиные гребни лишайников, другой оратор, широкоскулый и русый. На нем каторга не оставила таких заметных следов, как на первом. Кривые, толстые ноги его прочно стояли на камне. Так стоят только на зыбких палубах кораблей загорелые обветренные матросы. В правой руке он тискал шапку-ушанку, левая, зажатая в кулак, металась над головой. И по этому кулаку, иссеченному синевой ветвистых, напрягшихся жил, в нем угадывался рабочий человек. Он стал рассказывать казакам о том, что произошло в России, каких перемен теперь надо ждать.
— Вот это человек! — искренне восхитился вслух Никула. — За семью замками сидел, а знает в сто раз больше нашего. Хвати, так и ваш Василий таким же стал, — обратился он к Роману и хотел добавить еще что-то, но на него зашикали, пихнули его под бок, и он замолчал.
Для многих казаков, слушавших речи горнозерентуицев, суть происходящих в России событий была темна. Они тревожно недоумевали. И когда расходились от этапа по домам, все тот же Никула, имея в виду второго из ораторов, восторженно сказал:
— Говорит, как бритвой режет. И остер же, видать. Рано, говорит, праздновать. Еще, говорит, соленого до слез хватим, пока жить хорошо станем. И нашему Елисею Петровичу от него попало. Ведь он атамана, стервец, вроде как бы цепником обозвал.
— Про цепных кобелей ничего не говорили. Это ты, паря, должно быть, во сне видел, — возразил Никуле Иннокентий Кустов.
— Мало ли что не говорили! А по смыслу из Елисея самый настоящий цепник получается.
— Лучше цепником быть, чем пустолайкой, вроде тебя, — рассердился Иннокентий.
— Пустолайка, она ничего, а вот беззубые брехуны — это уж настоящее дерьмо, — вступился за Никулу Семен Забережный, намекая Иннокентию на недавно выбитые у него в драке во время гулянки зубы.
Никула, ободренный заступничеством Семена, заговорил снова, высказывая самое сокровенное.
— Одно мне непонятно, — вернулся он опять к речам ораторов, — оба каторжника, оба за политику сидели, а говорят по-разному. Один все насчет красного солнышка свободы распинался, от радости на головах ходить призывал, а другой все ему наперекор говорил. Вот и пойми их! А что они на волю идут — от этого и мне радостно.
— Плакать тут надо, а не радоваться, — напустился на Никулу до этого молчавший Сергей Чепалов. — По глупости своей радуешься. Да оно и не удивительно, ты ведь в поселке самый большой брехун. Радешенек!.. Тут житья скоро никому не будет, а у него радость. Свобода, она, может, и ничего, да зачем же каторгу распускать.
— Н-да… При такой жизни до ветру скоро без ружья не выйдешь. На каторге какого народу не было — на ходу подметки резали, — вмешался Иннокентий.
— А ты, видать, здорово струхнул? — спросил Иннокентия Семен.
— С какой колокольни ты это увидел?
— Да что-то ты все об укромных местах речь ведешь. Не медвежья ли хворость у тебя начинается?
— Ишь, зубоскал какой выискался! Тут зубы скалить не над чем.
— А почем ты знаешь? На свой аршин всех не меряй. Может, оно теперь только и начнется, настоящая жизнь. Кровососов и горлопанов заставят, может статься, хвосты поджать.
— Верно, — поддержал Семена Никула. — Кому тошно, а кому и радостно.
— Ты, Никула, чем радоваться, лучше долг бы мне отдал. Целый год двух рублей отдать не можешь. Хозяин! — бросил обидные слова Чепалов. Он терпеть не мог, когда шли ему наперекор. Чтобы хоть как-нибудь доконать таких людей, настоять на своем, пускал он в ход все, чем можно было любого строптивца оглушить, как обухом. Сделал это он и с Никулой, который вдоволь сегодня намозолил ему глаза. Брезгливо дотронувшись рукавицами из лосины до засаленной, залепленной причудливыми заплатами Никулиной шубенки, он самодовольно расхохотался. Его дружно поддержали своим смехом богачи.