Шрифт:
— Он сложный человек, это факт. Но никто лучше него не ориентируется в архиве. Советую вам завоевать его расположение.
Я заполняю новую карточку и возвращаюсь в очередь. Уже почти полчетвертого. Архив закрывается в пять. Страшно хочется увидеть ноты, мое терпение на исходе. Я одолжила у Лили цифровой фотик, чтобы все отснять и использовать снимки в своей презентации. Еще я собираюсь добавить туда фотографии дома Малербо и улицы, на которой он жил. Со всей музыкой и с картинками одно только предисловие к моей работе будет смотреться круче, чем документалки Кена Бернса [37] .
37
Американский кинорежиссер, снявший много известных документальных фильмов с использованием архивных материалов.
Проходят десять минут. Очередь почти не сдвинулась. Ив Боннар каждому посетителю зачитывает правила использования архивных материалов. Он нудит и нудит и нудит. Все стоящие в очереди что-нибудь читают, чтобы скрасить ожидание. У меня с собой ничего нет. Я шарю по карманам в поисках айпода, но вспоминаю, что он у Виржиля.
И тут же всплывает сегодняшнее утро. Неужели мне не приснилось? Было так приятно. И так странно. И очень нежно. Я не привыкла к нежности. Само слово кажется ископаемым. Среда изменилась — и понятие вымерло, как мамонты. Ему нет места в мире циничных перепихонов.
Несколько секунд я размьпшщю, что мог значить этот утренний звонок. Потом уговариваю себя, что чувак просто хотел отдать мне айпод, и все. Надежда — это опасно.
Я запускаю руку в рюкзак — вдруг там завалялся Журнал или каталог музыкального магазина, хоть что-нибудь, перебираю кошелек, ключи, таблетки — и тут нащупываю дневник.
— Про тебя-то я и забыла, — говорю я. Ну да, я же вчера сунула его в рюкзак, убегая от отца.
Возле стены есть скамейка. Я целое утро носилась по городу, а потом стояла в очереди, ноги просто отваливаются. Пожалуй, почитаю тут, в сторонке, а как очередь подойдет, встану. Ив Боннар продолжает нудить. Звук его голоса — и то уже пытка. Хочется биться головой об стену.
— …затем один из младших архивоведов принесет вам материалы. Их следует держать в бескислотных контейнерах, пока вы не готовы приступить непосредственно к работе, — бубнит он. — Для пометок разрешается использовать только карандаши. Если вы используете ручку, она будет конфискована. При повторном использовании ручки доступ в архив будет закрыт для вас до конца дня. При работе с материалами вы обязаны надевать хлопковые перчатки, которые мы предоставим вам в пользование. Если вы не наденете перчатки, получите предупреждение. В случае повторного предупреждения доступ в архив будет закрыт для вас до конца дня. Вы имеете право фотографировать архивные материалы в фотолаборатории. Вспышкой пользоваться запрещено. Если вы воспользуетесь вспышкой, получите предупреждение. В случае повторного предупреждения доступ в архив будет закрыт для вас до конца дня.
Я смотрю на бесценный двухсотлетний артефакт, который держу в руках без всяких перчаток. Хорошо, что Ив Боннар ничего о нем не знает. Он бы меня убил.
Открыв дневник, я пролистываю первые страницы в поисках записи, на которой остановилась прошлый раз, — где королева просит Александрину быть компаньонкой Луи-Шарля. Нахожу, читаю дальше.
26 апреля 1795
— Убирайся к черту! Если сама хочешь сдохнуть — пожалуйста. Но не тащи меня за собой! Я и так на подозрении! Они следят за моим домом! — Такими словами меня встретил Фавель, главный пиротехник театра «Комеди Франсез».
Я возразила:
— Фавель, мы же не у тебя дома. Мы сидим в кафе «Фуа», пьем кофе, два гражданина спокойно наслаждаются весенним утром. Все совершенно невинно.
С этими словами я сунула руку в карман и вытащила увесистый золотой перстень с бриллиантами. Он принадлежал герцогу Орлеанскому. Незаметно, под столом, я вложила перстень в потную ладонь Фавеля и почувствовала, как бешено бьется его пульс.
— Мне нужно двадцать ракет.
Он замотал головой:
— Двадцать?! Нет, нет и нет! Пропажу пороха заметят! Ты что, не понимаешь, чем я рискую?
Я молча протянула руку за кольцом. Тогда он процедил:
— Завтра.
— Нет, — ответила я. — Сегодня.
Он осыпал меня проклятьями, но опустил перстень в карман.
— У тебя этого добра еще много? — спросил он. Я ответила, что у меня полно таких безделушек. Золотые часы, рамка для портрета, усыпанная бриллиантами, сапфир размером с голубиное яйцо.
Все это ложь. У меня осталась в основном бутафорская бижутерия из театра, еще пара перстней да шесть золотых монет. Но ему не обязательно знать правду.
Пусть он верит, что живая я ему полезнее, чем мертвая. Он мне нужен, чтобы добывать ракеты.
— Где их оставить? — спросил Фа вел ь.
Я ответила:
— Церковь Сен-Рок. Склеп Валуа.
Это безопасное место. Оттуда есть ход в катакомбы, где я прячу ракеты. Фавель может сколько угодно разгуливать по городу с порохом и ракетами, потому что это его работа — метать на сцену молнии и высекать демонов из искр. А я не могу.
— До вечера, значит, — сказал он.
Я попрощалась с ним, закинула в рот гвоздику, потом взяла газету, которую он забыл на столе, — надеялась прочесть что-нибудь про сироту, заточенного в башне, например что генерал Баррас смилостивился и скоро его отпустит. Но об этом нет ни слова.
«Зеленый Призрак вновь наносит удар», — гласит один из заголовков. Некий чиновник заявил, что Зеленый Призрак — это австриец, решивший мстить за смерть королевы. Какая-то домохозяйка утверждает, что это Люцифер собственной персоной мечет в небо адский пламень. Ученый из Академии считает, что взрывы вызваны избытком желчного гумора у луны.
Газы у самой луны — вот бы Луи-Шарль хохотал! Ничто не смешит маленьких мальчиков сильнее пуков. Скоро мы с ним об этом поговорим. Я обниму его и скажу…
Только он не ответит мне. Он больше не разговаривает. Разучился. Никакими словами не описать то, что ему довелось пережить. Зато в скором времени он будет свободен.
Я подняла взгляд и увидела женщину, сидящую за столом на месте Фавеля. Это была принцесса де Ламбаль — в платье, залитом кровью. Ее казнили за то, что она оплакивала судьбу короля. Кровожадные демоны сентября растерзали ее.
Я зажмурилась, а когда вновь открыла глаза, ее уже не было. Раньше они меня пугали, принцесса и прочие, — но теперь я к ним привыкла.
Вернувшись к газете, я узнала, что Ассамблея в очередной раз возмущена преступлениями Зеленого Призрака. И что Бонапарт увеличил награду за мою голову. Теперь за меня дают двести франков.
Мне даже лестно. Иуда продал Иисуса много дешевле. Наступит день — ион не за горами, — когда Фавель тоже меня продаст.
29
— Алекс видела мертвецов… — бормочу я, переворачивая страницу. — Офигеть!..
Со мной тоже такое случалось, в Бруклине, но я тогда перебрала с таблетками. Я поднимаю взгляд — очередь до сих пор не сдвинулась — и продолжаю читать.
27 апреля 1795
Мне нужно рассказать вам про Луи-Шарля. Вы должны знать, каким он был. Сейчас его называют врагом Республики, гаденышем, волчонком. Его недруги хитры. Они понимают: если избить, заточить в клетку и заморить голодом маленького Нальчика, народ назовет тебя чудовищем. Но если избить, заточить в клетку и заморить голодом волчонка, народ станет считать тебя героем.
Он не был волчонком. Он был добрым и ласковым. Воспитанным и храбрым. В свои четыре года он уже рассуждал как государственный деятель и умел разумно отвечать на вопросы министров и придворных, хотя другие в его возрасте едва выражают свои мысли.
— Скажите мне, юный сир, — спросил его как-то итальянский посол, — кто сильнее: австрийская армия или испанская?
На это невозможно было ответить. Австрией правила его бабушка, а Испанией — его кузен. Выбрать одного значило бы оскорбить другого. Все присутствовавшие замерли. Его мать, отец, бесчисленные придворные. Все ждали от него ответа.
— Сир, — произнес мальчик, — я не могу сказать, которая армия сильнее другой, но знаю, какая армия сильнее всех. И это не австрийская и не испанская, но наша славная французская армия.
Гости рассмеялись и зааплодировали, все были довольны. Он сидел с высоко поднятой головой, с улыбкой на устах, хотя его пальцы под столом скручивали салфетку в тугой узел.
Я увела его оттуда при первой же возможности. Мы пошли на террасу и слушали там сов, и смотрели, как над фонтанами проносятся летучие мыши, и я рассказывала ему про Париж. Про безрукого карлика Люка, который играет на трубе пальцами ног. Про Серафину, которая ездит на лошади стоя. Про Тристана и его танцующих крыс. Рассказывала о ночном Пале-Рояле, где гремит музыка и пылают факелы, о его чудаках и диковинках — о заклинателях грозно шипящих змей, о куклах с меня ростом, которые оживают за су, о человеке с дырой меж ребрами, через которую можно разглядеть его бьющееся сердце. Он не верил, что я бываю в таких местах, тем более что я бываю там одна. Он никогда не был один, ни разу в своей жизни, и не мог такое вообразить.
Когда наступала ночь, придворные выходили из дворца полюбоваться фейерверками. Мы сидели на траве, и вспышки расцветали над нашими головами. Луи-Шарль обожал их больше, чем шоколад и оловянных солдатиков, и даже больше, чем своего пони. Он смотрел, как они переливаются, сверкают и рассыпаются в небе, и говорил удивительные вещи:
«Как будто разбитые звезды».
«Совсем как мамины бриллианты».
«Или как души, которые улетели в рай».
А однажды он сказал:
— Они такие красивые, что мне грустно.
Я ответила:
— Луи-Шарль, от красоты люди радуются. Пиротехники устраивают эти представления не затем, чтобы вы грустили.
Он улыбнулся:
— Я радуюсь. Но иногда грущу, потому что все красивое быстро умирает. Например, розы и снег. Например, зубы моей тетушки. И фейерверки такие же.
Я не сразу нашлась что возразить, но понимала, что промолчать нельзя: ведь моя работа — следить, чтобы он не предавался печали. Я оглянулась вокруг и вдруг увидела ответ.
— Не всякая красота умирает, — сказала я.
— Нет, всякая.
— Нет, не всякая. Вот, взгляните туда. Видите стол, где сидит ваша семья? Хотите, я назову целых три бессмертных красоты? Первая — ваша мать, королева Франции. Вторая — изящный бокал, из которого она сейчас сделала глоток. И третья — Версаль за ее спиной. Все это будет здесь и завтра, и послезавтра, и после того, и не умрет.
Он улыбнулся и обнял меня тогда, потому что снова почувствовал себя счастливым. А сегодня его матери уже нет в живых, бокал разбит, а дворец пуст и осквернен.
Я в своей жизни крала, лгала и совершила немало дурных поступков. Но ни в чем я не раскаиваюсь так сильно, как в словах, сказанных в ту ночь. Потому что он их сейчас вспоминает. И знает, что я тогда солгала.
— Черт возьми! — вырывается у меня. — Так это для него были фейерверки! Для дофина, Луи-Шарля! Она…
— Соблюдайте тишину! — гавкает в мою сторону Ив Боннар.
— Простите! — шепчу я и вжимаюсь в скамью. Но я уже знаю, что моя догадка верна. Луи-Шарль обожал фейерверки, и Алекс превратилась ради него в Зеленого Призрака, чтобы он смотрел на небо из своей темницы и понимал, что она где-то там и помнит о нем.
Разбитые звезды. Души, улетевшие в рай. Трумен бы тоже сказал что-нибудь такое. Он тоже любил фейерверки.
По праздникам мы ходили полюбоваться ими на Променад. А иногда кто-то запускал фейерверки без всякого праздника. Едва заслышав пальбу в небе, мы мчались обуваться. Воспоминание, как мы вчетвером бежим по темной улице и смеемся, — такое яркое, что на несколько секунд я чувствую себя совершенно счастливой. А потом до меня доходит, что это в прошлом. Трумена нет. Мать в психбольнице. Отец нас бросил.
Я опускаю голову и продолжаю читать, чтобы никто не увидел моих слез.
28 апреля 1795
Правду говорят, что король был глупцом. Высокомерный и нерешительный, он чересчур вольно обращался с государственной казной, но его главный изъян был даже не в этом — а в том, что он ничего не умел предвидеть.
Слуга каждое утро подавал ему исподнее и каждый вечер помогал ему разоблачиться. В его дворце было две тысячи окон и серебряные канделябры. И картины в отхожем месте. У него попросту не возникало нужды что-либо предвидеть.
Когда ему попадался на глаза тощий как смерть ребенок посреди пересохшего поля или доводилось услышать плач нищей матери, склонившейся над маленькой могилкой, — он всегда мог утешить себя излюбленным доводом августейших особ и прочих баловней судьбы: если ребенок голоден, мать скорбит, а монарх сыт и доволен, то ничего не поделаешь: такова воля Господня.
Но даже теперь у меня нет к нему ненависти, потому что я знаю: он никому не желал зла. Не станешь же бить собаку просто за то, что она не кошка. Король родился королем и не мог этого изменить.
Его не единожды предупреждали. Но он не слышал. Несколько раз собирал солдат и грозился проучить зарвавшийся парижский сброд. Иногда заговаривал о том, что хорошо бы переехать всем двором в какой-нибудь безопасный городок, где удобнее держать оборону. Но он так ничего и не предпринял. Не совершил ни одного поступка. Даже беспорядки, начавшиеся в городе, не заставили его пошевелиться, даже собрание Генеральных штатов, даже клятвы, прозвучавшие в зале для игры в мяч. Четырнадцатое июля 1789 года — и то не подтолкнуло его к действию.
В тот день цены на хлеб в Париже взлетели до небес, и поползли слухи, что враги стягивают к городу войска. Тысячи возмущенных и испуганных парижан собрались в Пале-Рояле, где Демулен взобрался на стол и призвал всех взяться за оружие и защищать себя и свою свободу. Толпа хлынула на штурм Бастилии — крепости, куда любого могли заточить без суда и следствия, — и разграбила ее арсенал. Это был знак тревожный и недвусмысленный, тут даже безмозглая деревенщина сообразила бы, к чему все идет. Однако король в тот вечер не написал в своем дневнике ни строчки. Я слышала, как королева в смятении рассказывала об этом одной из фрейлин.
В последующие дни мы узнали из газет, что армия оборванцев Демулена захватила Бастилию, и весь Париж, включая бедняков и богачей, праздновал ее падение. Мужчины и женщины — от прачек до герцогинь в шелках — отковыривали камни от стен старой крепости и сбрасывали их с крепостного вала.
Лето продолжалось. Ропот в Париже становился все громче. Рабочие Сент-Антуана, в своих красных «колпаках свободы» и холщовых штанах, длинных и широких, вышли на улицы и принялись нападать на всех, кто одет побогаче. Булочников, у которых не было хлеба, выволакивали из лавок и избивали. Антироялистскую пьесу «Карл IX» встретили стоячей овацией. Старый мир медленно, но верно разваливался, но королю ни разу не пришло в голову, что его королевское величество тоже может погибнуть под обломками.
В августе Ассамблея решила, что дворяне обязаны платить налоги и более не имеют права требовать дань у крестьян: был издан документ под названием «Декларация прав человека и гражданина».
Я впервые об этом услышала, когда заходила в гости к своим. Мы сидели и завтракали. Я рассматривала их по очереди и дивилась, как сильно они изменились: братья порозовели и стали плотными, как гуси. Мать была одета во все чистое и без конца улыбалась. Моя дурная сестрица родила такого же дурного младенца. Каждый из нас вжился в новую роль, и в целом все были довольны. Все, кроме отца. Он вздыхал, ворчал и хотел в Париж — посмотреть, что там сейчас ставят. Хотел снова писать для театра.
Мать сказала ему:
— Нужен тебе Париж — отправляйся один. С какой стати нам переезжать, когда у нас здесь такой кров и такой стол?
— Мясные кролики так же рассуждают, — пробурчал он.
Когда мы допивали кофе, с улицы донеслись крики мальчишек-газетчиков. Отец выбежал купить газету и, едва заглянув в нее, бросился к нам.
— Послушайте! Послушайте! — кричал он, спотыкаясь на бегу. — Мы свободны! Франция свободна!
Мой дядя мастерил шатер для нового балагана.
— От чего это мы свободны? — спросил он.
— От тирании! Ассамблея составила документ, в котором перечислены права человека. Они требуют, чтобы король его признал! — задыхаясь от волнения, отвечал отец. — Там написано… Гэсподи, поверить не могу! Там написано, что у каждого человека есть право на свободу, на собственность и на безопасность. И что никого нельзя угнетать. Все люди равны!
— Тсссс! Нас всех арестуют! Это же измена — такое говорить! — прошипела бабушка.
— Нет, мама, послушай! — возразил отец. — «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». Поразительно! Рене, у нас с тобой такие же права, как у короля!
— А что насчет женщин? — спросила тетка. — Они что-нибудь написали о правах женщин?
— Да при чем тут женщины, Лиз! — поморщился отец. — Тут же ясно написано: «Декларация прав че-ло-века!» — Он указал ей на заголовок. — А вот еще, Рене, ты только послушай… Статья третья. «Источником суверенной власти является нация. Никакие учреждения, ни один индивид не могут обладать властью, которая не исходит явно от нации».
— Что это значит? — не поняла тетка.
— Что король правит не по воле Бога, как нам всегда талдычили, а по воле народа. Рене, да прекрати ты стучать молотком! Послушай лучше: статья одиннадцатая, наиважнейшая. «Свободное выражение мыслей и мнений есть одно из драгоценнейших прав человека; посему каждый гражданин может свободно высказываться в устной, письменной или печатной форме».
Он пребывал в большом волнении, и в его глазах стояли слезы.
— Почему вы не ликуете? — спросил он, оглядывая по очереди наши лица. — Почему не плачете от радости? Или не понимаете, что мы теперь можем ставить пьесы, не опасаясь королевских цензоров? Мы можем сочинять и играть все, что пожелаем.
Дядя, вопреки обыкновению, молчал. Он перестал мастерить шатер и смотрел куда-то за окно. Взор его был рассеян и тревожен, словно он видел что-то, чего нам было не разглядеть.
— Рене, неужели и ты не понял? — волновался отец. — Это же начало — начало чего-то замечательного.
Дядя повернулся к нему.
— Верно, Тео, это начало, — кивнул он. — Начало конца.