Шрифт:
И, следовательно, блудный Федя, обсохнув от вод высокомерной Невы, где он чуть было не утоп с бодуна, опустил наконец свои ладони в
Великую Русскую реку, а Великий Тескатлипока припал воспаленной губой к своему "чаечку" уже на берегу державной Невы. То есть: Федя въехал в трехкомнатную захолустную коробку Великого Тескатлипоки, а
Великий Тескатлипока, с моей мамашей и мной на привязи, – в ленинградскую комнатешку Феди. Комнатешка та была в коммуналке, зато сама коммуналка – в доме с кариатидами, а дом с кариатидами – в городе Л. – короче, в спасительной близости к вменяемым скандинавам.
И я снова стала питерской девочкой.
Волшебное превращение.
Короче, up and down^16.
Точнее, down and up.
Но и тот питерский "up" оказался только трамплином.
Живу в Иерусалиме.
Важное уточнение: конечно, теоретически в Иерусалим можно было бы попасть и из города К. Но это было бы, пожалуй, сугубо технической
(формальной) транспортировкой тела. И, честно говоря, вряд ли бы такая транспортировка состоялась. Потому что бренное тело изначально тяготеет к разложению, а в городах типа К. для этого созданы исключительно благоприятные условия. Прибавим сюда и замечательные катализаторы, гуманно ускоряющие мотание пожизненного срока в населенных пунктах типа К., из которых, за вычетом двух, и состоит энигматическое пространство.
Поэтому если тело, с целью транспортировки в цивилизованные пределы, и выдернуть из повального свинства, затхлости, жижи и слизи, даже если слизь эту и жижу с него соскрести, то под кожей… то есть в душе… ну, это понятно. Тут необходим не только санпропускник, но карантинный пункт.
Вот именно в таких функциях и выступил для меня город Л. (Хотя это, конечно, немалое ерничество – говорить о его "функциях". Люблю его безоглядно, безнадежно и, видимо, безвозвратно.)
…Живу в Иерусалиме.
Пишу и говорю на иврите, прилично владею французским, английским, шведским.
Мой нынешний муж, выходец из Англии, – крупный ученый в области молекулярной химии.
Сын с женой-испанкой живет в Стокгольме. У них своя переводческая фирма. Трое детей. Мой старший внук – лингвист, учится в Оксфорде.
Дочь – известная оперная певица, живет в Париже. Ее муж, бельгиец, – дирижер симфонического оркестра, в молодости увлекался джазом.
Спасибо Гагарину.
Глава третья. Отъезд …Однажды, когда мой сын был четырехлетним, что ли, а я собрался съездить куда-то в другой город, он вдруг и заявляет: "Хоть бы ты уже скорее уехал!" Сказал это с неожиданным раздражением, с недетской злостью. (Я уставился на него ошарашенно…) "Чтобы скорее вернуться!.." – уже другим голосом пояснил мне, несмышленому, мой мудрый, мой дальновидный потомок.
В случае с Клеменсом я и помыслить, ясное дело, не мог о таких обратимостях. Помыслить я мог только в привычных общерусских рифмах: уехал – лишь эхо… разлуки – руки… покинул – и сгинул…
Ну, основанием для таких рифм служили не столь всеобщие закономерности любовей-разлук, сколь, разумеется, шарм местной истории. Мне с рождения было совершенно ясно, что сгнию я непосредственно в месте рождения, будь оно проклято, без каких бы то ни было лирических – или мятежных – планетарных пробежек.
…Мне было девятнадцать, я съездил в интернациональный студенческий стройотряд (явный недогляд институтского руководства: меня, конечно, категорически нельзя было туда "пущать"), где сдружился с одной гэдээровской парочкой.
…Когда я вернулся в Питер, эти ребята прислали мне приглашение на
Лейпцигскую книжную ярмарку. Как сейчас помню, она должна была проходить одну неделю – с 26 августа по 1 сентября включительно.
(Запомним дату окончания: она сыграет забавную роль в этом повествовании и прошлом. О прошлом, на которое я из моего выкроенного по собственной мерке сегодня оглядываюсь, в зависимости от настроения, – с насмешкой, или снисходительностью, или "с недостойным зрелого человека", зато абсолютно честным злорадством, а то просто с хлещущим через край ликованием: я-а-а-а! из повиновения вышел-л-л-л!! за флажки-и-и!!! жажда жизни сильнее-е-е-ей!!!!)
Я сижу у окна, вспоминаю юность. Порой улыбнусь, порой отплюнусь.
…Поблагодарив моих друзей за приглашение (что я сделал устно, потому что они – наивные, восторженные, насмерть интоксицированные голливудским "Доктором Живаго" – приехали "встречат русская человек и белий ноч" в Ленинград), я, убрав из голоса всякий сироп, заявил без обиняков, что, разумеется, меня никто к ним не пустит.
"Варум?.." – спросили они дуэтом. В их голосах звучало сугубо этнографическое любопытство.
Вдаваться в объяснения я не стал. Для себя я, конечно, решил, что забуду об этом с концами. На счет "раз". Меня отвращала не сама бесполезность этой игры (кто в юности играет "с пользой"?) – но ее унизительность. Игра называлась "Пробей лбом стену". Скучающий массовик-затейник после какого-то необходимого количества головой-ударов обязательно вручал тебе конфетку "Мечта" – "за активное участие".
И вдруг… Я помню, что был тогда в гостях у институтского приятеля.
Перед окном, выходящим на балкон, застыло, словно написанное масляными красками, раскидистое дерево – густое и громадное, как лесное царство. На одной из его ветвей стояла птица. Она была очень черной на фоне заката, хотя, если присмотреться, она была голубой.