Шрифт:
По лесам и верещатникам. И по побережью тоже. Мы скакали по песку, и в волосах у нас была соль. Мы взбирались на склоны холмов, и когда рассветало, казалось, что мы выше, чем все остальное, — черный силуэт всадника на фоне бескрайнего неба.
Мы обычно останавливались с первыми лучами солнца. Переводили дух и отчасти восстанавливали силы. Оглядывались, чтобы увидеть сверкающую взбаламученную воду и птиц, возвращающихся туда, откуда мы их прогнали. Тропинку среди травы, по которой мы прошли.
Вы теперь молчите. Вам нечего сказать.
Плечо? Оно сделало это само. Оно выскакивает наружу по собственному усмотрению, но и меня слушается. Когда нужно, я заставляю его щелкать и подниматься, как крыло. И когда кобыла унесла меня, я слезла на землю, стукнула рукой о камень — еще один щелчок. И таким образом сустав встал на место.
Я немного поплакала от боли. Я плакала о том, что произошло, и о том, что чуть было не произошло. Я плакала о хвосте кобылы — рука солдата оторвала его почти целиком. Но она обнюхала меня, почесала морду о переднюю ногу, и я похлопала ее. Потянула за длинные уши.
Кто в наше время способен любить лошадь? Любить животное? Я обожала свою кобылу, которая скакала со мной три сотни ночей. Которая обнюхивала мои карманы, надеясь получить мяту или грушу. Которая иногда очень внимательно вглядывалась в предметы — словно дерево или калитка у поля таили в себе опасность. Я любила ее и знала, что сердцу нельзя приказывать, оно не подчиняется разуму.
«Не люби». Но я уже любила.
Она была моим самым лучшим другом.
Она привезла меня в Гленко.
Скажите, мистер Лесли, вы любите свою жену? Думаю, очень сильно любите. Вы говорили о ней каждый раз, когда садились на этот табурет. Ваши носовые платки, как я догадываюсь, вышиты ее рукой, и чернильница, покрытая серебром, тоже ее подарок? Очень красиво. Вы сказали, что мои волосы похожи на ее, и я видела, как вы смотрите, когда я закручиваю их — вот так.
Я знаю, кем я была. Когда впервые стояла в болоте, и слышала кваканье лягушек, и видела, как бегут облака, — я знала. Другая. Одинокая. Знала, что это должно быть трудно — найти любовь.
Но я знала, что найду ее. Я всегда знала.
Пока солдат пыхтел на мне, а мой рот был забит грязью, я думала: «Я познаю ее. Однажды я полюблю мужчину всем сердцем. Он возьмет меня за руку. И этот солдат не будет обладать мной и не заберет мою невинность».
Вот что я скажу вам: какие же мы удивительные существа! Что за силы таятся в нас — во всех нас. Мы поймем, что уже все знаем, если проведем немного времени наедине с собой. Поймем, на какую глубокую любовь мы способны.
Уходите? Уже? Сегодня я чувствую себя потерянной. Потерявшейся во всем этом.
В конечном итоге я нашла мужчину, с которым я могла лечь. Его звали Аласдер. Его волосы цвета мокрого склона холма и старого папоротника — насыщенный земельно-рыжий цвет. Он видел красоту в яичной скорлупе и любил своего сына. Однажды он сказал: «Ты…»
Вернетесь? Завтра?
Я перенесу нас в Хайленд. К высотам. К небесам, раздуваемым ветром.
Любовь моя, я счастлив. Идет снег, и я так далек от всего, что мне дорого, но все равно счастлив. Какое счастье (это слишком слабое слово, чтобы выразить то, что я чувствую) видеть твой чёткий почерк, дотрагиваться до нижней части листа, на которую опиралась твоя ладонь, пока ты писала! Я ощущаю тепло твоего тела, исходящее от бумаги. Конечно, это мне только кажется, но в такую погоду, как эта, мы часто мечтаем о тепле и думаем, что чувствуем его. Ты ведь знаешь, я очень по тебе скучаю.
Я читаю твои слова, сидя в кресле у окна с видом на холм и на северо-восточную часть озера, которая все еще покрыта толстым льдом. Я подбросил дров в огонь, укутался в плед и раскрыл твое письмо, и мне чудится, будто ты сама произносишь эти слова в моей комнате. Когда-то я просил тебя не называть меня «дорогой», помнишь? Мне казалось, что это умаляет достоинство и значимость — те качества, которые должны быть у каждого человека, как говорил мой отец. Как только я мог подумать, что подобное обращение отнимает достоинство? Это слово само по себе достойно, я думаю, потому что любовь — подлинное, достойное чувство между мужчиной и его женой, это Божественный дар. Я благословлен им. Я глажу буквы большим пальцем.
Мне нравится, что мы не одинаковы. Иной мужчина желает, чтобы жена во всем соглашалась с ним — даже, пожалуй, таково большинство мужчин. Но ко мне это не относится. Именно ты, и никто иной, — та женщина, что нужна мне. Джейн, я глубоко восхищен тем, как ты видишь мир своими мудрыми темно-синими глазами.
Ты пишешь: «Возможно, ее ранит слово „ведьма“ и причина твоего прихода. То, как ты говоришь об узнице (лучше вместо „ведьмы“ я буду использовать это слово, тем более что оно вполне подходит для нее)». Я догадывался, что твой отклик будет именно таков, ведь тебе никогда не нравился этот термин. Ты продолжаешь удивлять меня своим красноречием и откровенностью. «Она человек, как и все мы, — пишешь ты, — и если не кормить и не поить живое существо, оно приобретет весьма плачевный облик, а потом и вовсе погибнет». Ты права, любовь моя, и мне стыдно за свою предубежденность. В моей голове звучало слово «ведьма», я смотрел на нее и кипел негодованием. Я буду просить у Господа прощения — потому что не Он ли учит терпимости, не Он ли внушает нам, что нет навеки потерянных душ? «Ибо Он не презрел и не пренебрег скорби страждущего» (Псалом 21: 25) — так сказано на одной из траченных молью страниц твоей Библии. Я надеюсь, что ее еще можно читать. Куплю тебе новую, не тронутую насекомыми, любовь моя, когда в один прекрасный день вновь ступлю на землю Ирландии.
Так что я не должен видеть в ней лишь ведьму или полуживотное. Она больна. И возможно, как бывает со многими больными, малая толика участия — это уже половина лечения. Ее одиночество, спутанные волосы и рассказ о себе суть отражения ее духовного уродства, происходящего от недостатка любви. На самом деле это чудо, что она не злая и не жестокая.
Судя по всему, Джейн, любая жестокость в ее жизни была направлена против нее, а не совершена ею.
Сколько в тебе нежности! Я бросаю взгляд на твое послание и вижу: «Если эта женщина говорит об одиночестве, то она самом деле несчастна». И это великодушные слова. Я чувствую, что ты уже составила мнение о Корраг, словно некогда встречалась с ней и не признаешься мне в этом. Быть может, ты еженедельно пересекаешь Ирландское море и спускаешься в тюрьму с фонарем, благоухая фиалковыми духами, и садишься на табурет… Я знаю, что ты этого не делаешь. Но мне известно, что у женщин есть тайны, не доступные нам. Вчера вечером я слушал, как Корраг говорит о зимнем рассвете — о розовых небесах и тишине, — и думал, что тебе понравилось бы услышать такие слова, увидеть такое небо. Ты моя драгоценная птичка. Я слышу, как дом в Глазго наполняется твоим пением, даже когда ты не говоришь ни слова.
Вот истина, которую я понял благодаря тебе: если бы ты, Джейн, имела привычку неистово жестикулировать и издавать пронзительные звуки, я бы счел это оригинальным и очаровательным. Но раз все это делает узница, я называю это безумием. Вот в чем моя ошибка.
«Не будь ослеплен Яковом, дорогой мой. Не бери на себя Божью волю». Ты пишешь намного лучше, чем я, а ведь я изучал искусство красноречия. Я читал твои слова и размышлял над ними, лежа в постели. Беру ли я на себя Божью волю? Смею ли трактовать Его замысел в отношении меня? Я не могу сказать. Но ты права, что напоминаешь мне о необходимости смирения и непредвзятости. Я всегда думал, что восстановление Якова в его правах — главная причина, по которой нахожусь в этой стране. Это прежде всего причина, по которой Ирландия изгнала меня, назвав изменником за то, что я не принял Вильгельма как короля. Но я могу ошибаться, думая так. Он — наш Господь — идет удивительными путями. «А я как зеленеющая маслина в доме Божием и уповаю на милость Божию во веки веков» (Псалом 51: 10). Наверное, моль прочла и это. Она очень начитанная, христианская моль.
Мне жаль, что ты недовольна ирландской погодой. Это покажется нелепостью, если я скажу, что скучаю по нашим дождям? Я скучаю по любой погоде без снега и льда. Был бы я сейчас в Гласло, пошел бы гулять под дождем, чтобы чувствовать капли на лице. Потом вернулся бы к тебе.
Конечно, я ее очень внимательно выслушаю. Ты права, у каждого из нас есть своя история, есть право рассказать ее и быть услышанным. Ты не видишь в Корраг негодяйки, и я должен посмотреть на нее твоими глазами. Знаю, мысли о ее смерти беспокоят тебя. По правде сказать, я удивлен, что это некоторым образом беспокоит и меня. Я не думал об этом при первой встрече с нею — считал, что дьяволопоклонник не должен жить. Но теперь я не считаю, что она из таких. Она богохульствует, и это является грехом, и она кое-что украла на своем веку. Но надлежит ли за такое карать смертью? Не уверен. Кроме того, с ней скверно обошлись солдаты. Я не стану больше писать об этом, дабы не причинять тебе страдания, — но рад сообщить, что они, замыслившие причинить ей зло, не достигли успеха. Даже преступники не заслуживают подобного обращения.
Темные нынче времена. Кажется, так мало света в сердце и душе у каждого из нас. Мне дарят свет лишь Библия и ты. Еще я признаюсь, есть нечто светлое в ее характере, — наверное, ее любовь ко всему живому, ко всему сущему, отчего мой шаг становится немного легче, когда я покидаю тюрьму и иду под снегопадом в гостиницу. Я бы назвал это обаянием. Но мы давно отказались от таких слов.
Спасибо тебе еще раз за письмо. Я бережно храню его, и оно всегда со мной. Покажется ли эгоистичной и постыдной еще одна моя просьба?
Если найдешь время, передай всю мою любовь нашим сыновьям. Напомни им, что если отец в Шотландии, это не значит, что он не может отчитать или даже наказать. Я надеюсь, мальчики обращаются со своей матерью как должно — с любовью и благоговением.
ЧарльзIV
Гроздовник полулунный — трава, что якобы отпирает замки и расстреноживает ступающих по ней лошадей… Знакомые мне деревенские люди зовут ее ключ-травой.
О гроздовникеВ те одинокие часы, когда вас нет рядом, я разглядываю себя словно впервые.
Мое лицо. Мое тело. И руки — с венами, шрамами от колючек и когтей старой английской кошки. Я рассматриваю ноги, будто они, сплошь покрытые болячками и грязью, принадлежат не мне. Иногда я хватаюсь за пальцы ног. Я потираю каждый из них и чувствую нежную кожу, что прячется между ними, — потайную кожу. Я думаю: «Мои пальцы». Я вновь ощущаю, что они мои.
Я прижимаю большой палец к шее и слушаю сердце. Оно стучит, стучит, стучит.
И я дышу — вдох-выдох. Вдох. Выдох.
Я уверена, что тюремщик скажет: «Чокнутая!» — когда увидит, как я ощупываю себя, смотрю на свое холодное белое дыхание — как оно выходит паром и пропадает. «Ведьма», — сплюнет он. Ему невдомек, почему я делаю все это, почему держу руки перед собой. Эти руки. Они маленькие, мистер Лесли, но подумайте о том, что они держали и чего касались — каких трав и камней.
Я всегда смотрела на себя так. Из-за «ведьмы». В ильмовом лесу в Торнибёрнбэнке или когда дремала на берегу во время отлива, я смотрела на свое тело, словно оно отмечено каким-то образом. Словно оно только что дано мне.