Шрифт:
— Да вот здесь. В этом мертвом городе.
— Почему он мертвый? Поработают саперы — через неделю наполнится людьми. Дети зазвенят. Земля, Павлик, мертвой не остается. Не бойся. Земля никогда не будет мертвой.
— Я не боюсь. Но у меня ощущение, что идем мы с вами по чужой планете, далекой, неизведанной, полной опасных ловушек… Чуть не так ступил — и амба. А нам нужно жить! От нас ждут обживания этой планеты.
— Что тебя занесло на другую планету? На своей порядка навести не можем.
— Вероятно, я сказал не то, что чувствую… У меня точно перемешался борщ с кашей. Как в солдатском котелке.
— Я тебе скажу, что ты чувствуешь. Страх. Боишься мин.
Колбенко человек добрый, душевный, но слишком уж прямой — рубит сплеча. Бьет не в бровь, а в глаз.
Обидело оскорбительное определение моего душевного состояния. Что значит обвинить офицера, политработника в трусости? Но, отбросив гордость, я вынужден был признать, что какую-то долю истины он угадал. Правда, страх был не за жизнь. За то, что мы, те, кому надлежало обеспечивать дисциплину, исполнение приказов, сами первые нарушили приказ командира дивизиона: ни одному человеку в город не ходить — мины! Об этом предупредил комендант города, как только эшелон остановился на подъезде к станции. Но опасность как запретный плод. Тянет. Знаешь, что нельзя, а мимо не пройдешь.
Мы, зенитчики, отвыкли от военной опасности. Старослужащие испытали ее только в первые месяцы войны. Безжалостно разрушая бомбовыми ударами Мурманск, Колу, Мурмаши, Ваянгу, фашисты стремились подавить зенитные батареи — бомбили и обстреливали их. Но после того как мы загнали «юнкерсов» и «хейнкелей» на высоту до четырех-пяти километров, редкая шальная бомба залетала на позицию. Впрочем, в Мурманске мы чувствовали себя в первом эшелоне — каждый погожий день вели бой. А этим летом полковник из недавно созданного штаба Северного фронта противовоздушной обороны назвал нас вторым эшелоном. Обидело такое определение нашего места в войне. Захотелось подать рапорт с просьбой послать во фронтовую артиллерию, я же раньше командовал огневым взводом. Но политработнику не дозволены подобные демарши. Сам ведь вел работу с горячими головами, просившимися на передовую. Теперь такие рапорты — редкость: поменялся состав — солидные зрелые мужчины, девчата. Сейчас-то мы уж смирились со вторым эшелоном. Хотя нет, не смирились! Как загорелись все молодые, в том числе и девушки, когда три дня назад нас поспешно погрузили в вагоны, а в дороге сообщили о начавшемся наступлении Карельского фронта и о переброске нас в Петрозаводск, который еще в руках врага.
Покачиваясь в штабном вагоне, единственном пассажирском, я не мог уснуть. Мечтал: мы успеем к штурму города, выдвинемся на передний край и будем бить по вражеским танкам, которые, конечно, попытаются контратаковать. Почему-то хотелось схватиться именно с танками. Хотя бы раз увидеть, как загорится танк. Будто земная броневая машина страшнее и важнее самолета! Горящие самолеты с крестами на крыльях я видел сотни раз. Немало дивизион сбил их, когда я был командиром орудия, а потом — огневого взвода. Конечно, неизвестно, снаряд какой батареи, какой пушки попал… Возможно, поэтому и хочется ударить по танку, чтобы увидеть в оптический прицел, что загорелся «тигр» или «фердинанд» от снаряда, выпущенного именно тобою. Нет. Скорее желание это — от другого. На танки у меня особая злость. Только в кинохронике я видел фашистские танки, а зло на них имею. Из-за них я пережил страх, за который мне и через три года стыдно.
В сентябре сорок первого егерские дивизии (в Заполярье Гитлер бросил своих земляков — австрийцев) прорвали нашу оборону под Петсамо; по дороге на Мурманск авиаразведка выявила танки. Поспешно, в одну ночь, хотя в это время она уже была длинной, две батареи нашего дивизиона перебросили на западный берег Кольского залива. Батарею, в которой я командовал орудием, выставили километрах в пяти от залива, и мы заняли необычную для зенитчиков позицию — все четыре орудия стали в одну шеренгу вдоль дороги, держа вито ее на ближней сопке под прицелом. Передислокация страшно измучила и бойцов, и командиров. Тяжелая погрузка и разгрузка на баржи, рытье котлованов для пушек (ПУАЗО [1] , КП [2] при этом орудии закапывали глубже, чем это необходимо для стрельбы по самолетам). А грунт — одни валуны, некоторые вытаскивали из котлована трактором. Да и мягкий пласт земли промерз — наступила ранняя заполярная зима. Дул холодный ветер. В полночь командиров собрал комбат лейтенант Савченко, чтобы прочесть инструкцию стрельбы по танкам. В командирской палатке было холоднее, чем в котловане, — пробирали сквозняки. Аккумуляторы жалели — сидели при «летучей мыши». У Савченко, умевшего подавать самые звучные команды, казалось, слиплись губы и слова цедились невразумительно. А еще, сидя рядом, почувствовал я, что у него стучат зубы. Тогда они заклацали и у меня. От холода? Нет, конечно же от страха. Казалось, все слышат это клацанье. Гадко. Позорно. Но в палатке еще как-то обошлось. Хуже, что лихорадка не прошла и тогда, когда я вернулся к своему орудийному расчету, получив приказ тут же, незамедлительно, не дав людям отдохнуть, начать учить их стрельбе по танкам при свете налобных фонариков установщиков трубки.
1
ПУАЗО — прибор управления артиллерийско-зенитным огнем.
2
Командный пункт.
«По танкам! Угол… Трубка на удар! Заряжай!»
«Цель поймана!» — не кричит, как при предыдущих тренировках и боевых стрельбах, а сипит наводчик, мой заместитель и земляк Иван Хадыко. Простудился? Нет! Лихорадочно бренчит под ним железное сиденье. Так подбрасывало и меня 22 июня при первом налете, в первом нашем неумелом бою с дико наглыми «хейнкелями» и «мессерами», бомбившими аэродром и обстреливавшими батарею из пулеметов. Но там, кажется, страх длился один миг. А тут? Сколько он может продолжаться? До прорыва танков? До настоящего боя с ними? А когда они появятся? Днем? Послезавтра? Через неделю? Лучше бы поскорее. Не покидала навязчивая мысль, что это будет последний бой. Мы — смертники. Отступать некуда. Кольский залив не переплывешь. А если и посчастливится переправиться на тот берег — спасения все равно не будет. Немцы — не дураки. Они начнут штурмовать Мурманск не раньше чем их и финские части выйдут к Кандалакшской губе и отрежут Кольский полуостров. Это понимал самый малограмотный боец — мой установщик трубки.
С наступлением дня (хорошо, не наступила еще полярная ночь) страх, может, и не исчез совсем, но чувство безысходной осужденности, неминуемой смерти притупилось. А когда прояснилось и «юнкерсы» налетели бомбить станцию, я и ребята мои вели огонь зло, но весело. Разогрелись. Ожили. Потом с аппетитом обедали. Громко обменивались впечатлениями.
Однако ночь та запомнилась. Потому и хочется теперь пострелять по танкам. Не одному мне. Вчера в вагоне, когда я беседовал с бойцами второй батареи, Татьяна Демушкина — «гром-баба», как ее называют, единственная наводчица во всем дивизионе, спросила:
«Как думаешь, младший лейтенант, по пехоте да по танкам удастся пострелять?»
«А тебе хочется?»
«Ой как хочется! Даже руки чешутся!»
Мне, кстати, доставалось за панибратство с девчатами: я им — «ты», и они, забывшись, тоже нередко вот так — без «товарищ», на «ты», а то и совсем — Павел и даже Павлик, как Колбенко.
Однажды проверял нас начальник политотдела дивизии и услышал, как Лида Асташко крикнула мне:
«Павел, иди сюда!»
«Обожди!» — вырвалось у меня.