Шрифт:
— Что же это вы, Автоном Вуколыч, пугаете так?
— Принимай гостей, школа!
Председатель тут же, в темном тамбуре, полез обниматься, однако, ощутив меж собой и учителем какой-то посторонний предмет, а именно гитару, оживился еще больше.
— Гуляй, братва! Учитель с музыкой встречает!
Клубком пушистым вкатились пришельцы в помещение. С остервенением снег с себя обколачивать принялись. Капюшоны да башлыки с голов развеселых, праздничных, откидывать. Подсчитал Алексей Алексеевич народ: четыре гостя получалось вместо трех, первоначально в дверях наметившихся.
— Смелей, Курт! Проходи, механик, не стесняйся! — уговаривал председатель замыкавшего шествие. Им оказался немец-шофер, нерешительно топтавшийся возле порога и раздеваться не торопившийся. — Заходи, знакомься. Учитель, он тоже стреляный воробей… Воевал. Все мы тут солдаты, все, стало быть, хлебнули горячего… Сымай свою куртку на рыбьем меху. Готовь зубы — сало кусать будем! Просыпайся, душа с тебя вон! Чтобы футляр проветрился!
Курт вопросительно склонил голову в сереньком солдатском треухе, ловя глазами Шубина.
— Разоблачайся, Курт. Погреемся маленько. Если хозяин позволит! — Шубин сунул квадратную пятерню снизу вверх — к животу учителя. Тот даже отпрянул от неожиданности. — Здравия желаю! Чайком попотчуете? Мама р о дная!..
Пришлось Лукерье самовар доливать, кипятить заново. Вторую лампу, «классную», на кухню внесла, стекло продула, тряпицей внутри стекла прошлась, засветила агрегат. Стало еще праздничнее.
— Приветствую тебя, пустынный уголок! — продекламировал Шубин, подняв руку, застывшую в приветствии.
Еще один пришелец, Яков Иванович Бутылкин, пришел к учителю — как выяснилось впоследствии — самостоятельно, чтобы узнать: нет ли там чего по радио насчет отмены карточек?
— Садись, Ляксеич, с нами! — приглашал председатель хозяина за стол, широким жестом утверждая на его поверхности три зеленые поллитровки с засургученными картонными пробками. — С Новым тя годом! С новым счастьем! Давай шевелись, Лукерья, ставь, говорю, стаканы! Необходимо успеть, чтобы тютелька в тютельку… По сигналу в наушниках! Давай, учитель, команду, лови сигнал.
И тут Павлуша из темного своего угла голос подал:
— Нельзя ли потише?! Разорались…
— Павлик! Не груби, сынок, старшим, — посоветовала Лукерья.
— А чего врываются?! Командуют. Бутылок ихних не видели…
— Не ихних, а их, — поправил сына Алексей Алексеевич и, повернувшись решительно к председателю, добавил твердо: — Хотите — судите, хотите — милуйте… Только пить у нас водку не надо. Даже сегодня…
Председатель было опешил, ладони потирать в недоумении принялся. И вдруг улыбнулся растерянно.
— Вот и хорошо, вот и чудесно. Уважил, школа… А где же нам ее, проклятую, употребить тогда? На дворе, что ли? Позволишь, Ляксеич, на дворе? В сугробе — разрешишь? В культурном обществе нельзя… А в кабине ежели промерзлой — разрешишь, снизойдешь?!
Алексей Алексеевич снял очки с лица, подошел к председателю и, как ребенка, погладил Автонома Вуколовича по голове.
— Можно, дорогой, и здесь. Как тебе откажешь? Только не надо. Как друг — прошу… Пойми ты меня, голова. Не столько сына жалко, который против пьянства выступил, сколько нас всех. Да вы оглянитесь по сторонам: куда пришли? Родименькие, это ведь школа! Школа!! Храм, куда идут ваши дети светлеть умом и сердцем. Нельзя пить в школе — вот причина моего упрямства. Школа — место святое. Какие бы страшные бури за ее окном ни происходили, школу необходимо сберечь! Огонек в школьном окошке не должен погаснуть. Ибо огонек этот вселяет надежду. И веру! Веру в человека. В то, что человек — дитя разума, света, а не тьмы безумной. Простите за красивые слова. Только я вам лучше спою сейчас!
Учитель порывисто, как неутешного ребенка, прижал к груди гитару. Замер на мгновение, вспоминая, что же ему спеть этим людям, этим снежинкам заоконного вихря?.. И, подняв глаза к потолку, негромко, но отчетливо запел:
Меж высоких хлебов затерялося Небогатое наше село. Горе горькое по свету шлялося И на нас невзначай набрело…Песня знакомая, все ее слышали прежде, но как бы издалека она прежде доносилась, из-за глухой стены, а теперь — вот она, душевная, печальная, так и сжимает вам сердце горячими ладонями, так и летает по школе, подгоняемая гитарным журчанием.
Ой, беда приключилася страшная! Мы такой не знавали вовек: Как у нас — голова бесшабашная — Застрелился чужой человек! Суд наехал… допросы… — тошнехонько! Догадались деньжонок собрать: Осмотрел его лекарь скорехонько И велел где-нибудь закопать…Притихли все как один, даже немец Курт, неплохо соображавший по-русски. Лица обмякли, глаза утихомирились. Каждый, на сколько мог, ушел на это время в себя. Присмирел, умилился. Внутри словно что-то отслаивалось, струпья какие-то вековые отпадали, и очищалось, обнажалось первозданное: человеческая душа, добрая и беззащитная, светлая и не убитая, бессмертная.