Шрифт:
— Созревание идет. Вот что. Во дворе у вас грязные делишки творятся.
— Я запрещаю ему ходить туда. Каждый день об этом твержу. Нукас — послушный ребенок. Он у меня хороший.
— Они говорят «свободная любовь». Всеобщий разврат. Вчера как раз проходил мимо. Видел.
Медведенко больше не смотрит на Веру. Сидит и с озабоченным видом пускает дым. Голубая завеса повисает над крыльцом, окутывает сад, потом становится серой, рвется и исчезает в воздухе.
— Уложила Нукаса. Молись, сказала, молись, раз на душе тяжело. — И он долго молился. Потом лег и спрашивает: «Мама, а Бог и вправду есть?» — «Конечно, есть», — ответила ему. — «Если Он есть, Он все равно плохой». Откуда у ребенка такие мысли, Илья Иванович? Мне страшно, Илья Иванович.
Медведенко жадно глотает дым. Узловатые пальцы с коричневыми ногтями осторожно сжимают самокрутку, еще пару затяжек — и докурит, пожалуй. Он снова приподнимает голову, наблюдает за Вериным лицом.
…Красивые у нее глаза. А смотрит ими на своего Вилейкиса. Сынок вон вчера подглядывал за красноармейцами, как они пьяную бабу тискали. Сплошная чертовщина — этот мир…
— Успокойтесь, Вера Александровна. В этом возрасте дети начинают задумываться. Забивают голову чепухой. Потом все забудется. Вы его во двор не пускайте, Вера Александровна.
Медведенко басит на самом нижнем регистре. Какое-то время они оба молчат.
— Хороший вечер, — неожиданно вырывается у него.
… Не умею я с ней разговаривать. Глаза у нее красивые… Хорошие у вас глаза… Ну, взгляните вы на меня добрыми своими глазами. Просто так взгляните. Ладно?..
— Хороший. Когда жила у отца, вечерами ездила верхом поить коней. Тихо сейчас в степи.
Она встает с кресла, подходит к крыльцу и усаживается на ступеньку чуть пониже, чем Медведенко.
— Тихо…
Медведенко смотрит на Верину шею. Вечернее солнце словно лаком обрызгивает черные волосы, и они блестят. Медведенко с удовольствием бы потрогал их своими узловатыми пальцами, но не осмеливается.
…Может, потому, что Вилейкис мой друг? Нет. Пальцы у меня пожелтели, вот что. От плохого табака. Вместо носа — две сопелки. Откуда торчит рыжая щетина. А усы позеленели. И глаза — как у хорька. Ноги опять-таки кривые. И… мать у меня некрасивая, отец тоже некрасивый, сынок вон — черт чумазый. Вилейкис торчит в Таганроге, носится, вызнает, каким транспортом доставляют беженцев в Литву. Что она там будет делать — в чужом краю? Она и здесь — в трехстах верстах от родных мест — тоскует. У нее был нервный припадок. Эх, если б она осталась. Я ведь неплохой человек. «Медведенко — хороший ребенок, Медведенко — хороший учитель. Медведенко — хороший человек», тьфу…
— К черту, — произносит вслух Медведенко, и Вера поворачивается к нему.
— Что с вами, Илья Иванович?
— Так… ничего… вспомнил тут. Завтра схожу к бывшему старосте и к нынешнему коменданту деревни. Вроде завтра моя очередь. Может, и подпишет удостоверение личности.
— Подпишет. Хороший вы человек, Медведенко.
— Опять «хороший»! — вскидывается Медведенко.
Верины глаза вспыхивают.
— Вам часто доводится слышать эти слова?
Она сидит, обхватив колени руками, выгнув спину. «Ты мягкая кошка», — думает про себя Медведенко и снова вспоминает, что ему уже сорок пять лет и что когда он вот так стоит, то его кривые ноги особенно бросаются в глаза. Поэтому он мнется, переступая с ноги на ногу, и говорит:
— Иногда… Иногда так хочется услышать что-то другое.
— Что?
— Вера Александровна…
Он делает шаг вперед, руки безвольно повисают плетьми, наверное, точно так же обвисли сейчас и его позеленевшие усы, и вообще он конечно же смешон, до невозможности, удручается Медведенко.
Женщина поднимается со ступеньки крыльца, выставляет свою большую грудь и говорит:
— Пойдемте в сад…
Медведенко сгибает руку в локте каким-то нелепым треугольником, тонкие женские пальцы ложатся на его окаменевшие мускулы, поступь у него непривычно мелкая, он старается попасть в ногу с женщиной, так и шагает.
Женщина ощущает его тяжелое, напрягшееся тело и начинает учащенно дышать. Понимает, что он зря озирается по сторонам, что не может найти подходящих слов.
…Если сейчас прижмусь к нему, он заговорит. Легкий наклон тела влево, выжидающий взгляд — как мало нужно, чтобы люди сблизились! Новая жизнь. Вокруг далеко простираются степи. Летом они пахнут травой и ветром, зимой — снегом. Степь, покой, Нукас. Антанас уезжает в далекую Литву. Она тихонько по ночам плачет. В темноте приходит другой и обнимает ее. На коленях лежит незаконченное шитье, она сидит у открытого огня, со двора доносятся чьи-то крики, курганы застыли, молчат. Вечное молчание. Сумасшествия больше нет. Тумана в мозгу, слез, крика, слов — ничего нет. Покой, степь, Нукас. Легкий наклон тела влево…
— Милый Илья Иванович, у меня к вам просьба, — говорит Вера и высвобождает свою руку. Они стоят лицом к лицу. Над ними склонилась тяжелая от персиков ветка. Медведенко срывает плод, кладет себе в рот, неторопливо впивается в него зубами.
— Простите, — затаив дыхание, произносит он, посасывая сочную мякоть персика.
— Вы лучше знаете психологию мальчиков. Вы мужчина. У Антанаса столько забот… — Вера носком туфли рыхлит песок на дорожке сада. — Подружитесь с Нукасом. Вы умеете так осторожно повести речь, не сердитесь, но вы и вправду хороший человек, вдруг он вам откроется? Договорились?