Николаев Владислав Николаевич
Шрифт:
«Вот и конец тебе, Сашка», — устало подумал Дерябин и вдруг поймал себя на том, что не чувствует к нему никакой вражды. Да ее и не было никогда. Был долг, была уязвленная инспекторская гордость. Семгу полавливал не один Сашка. Не брезговали ею и тихий Кузьма, и другие рыбаки. Но все они таились, помалкивали в тряпочку. Лишь Сашка один бахвалился в открытую: если, мол, я семужки не добуду, то бабоньки в престольный праздник и пирожка не откушают… Добахвалился… Теперь против этих свидетельств никуда не попрешь.
— Я их должен конфисковать, — произнес он вслух.
— Не отдам! — крикнул художник.
— Я могу их и не забирать, если вы сейчас сядете со мной в лодку, поедете к Сашке и там будете делать все, что я велю.
— Никуда я с вами не поеду!
— Не горячитесь, молодой человек. Вы художник. Такой же государственный человек, как и я. И делаем мы одно с вами дело — оберегаем общество от разора и вредомыслия, вы одним способом, я — другим, несколько погрубее. Так надо ли артачиться?
Феликс, не слушая инспектора, лихорадочно соображал: что делать, как выкручиваться, как спасать этюды, без которых не будет никакой картины. Неужели придется ехать к Сашке и свидетельствовать против него? Нет, кет! После всего, что он для них сделал, предать?.. Ах, какая дурацкая история! Но Сашка все равно теперь пропал — поедет Феликс или не поедет, будет спасать эти этюды или не будет. Но если он поедет, то уж, конечно, увидит на Сашкином лице то выражение, какое ему нужно для своей картины. И не придется тогда, как Леонардо да Винчи, целый год искать новую натуру… Подленькая мысль! Но почему же подленькая? У творчества свои законы…
Колебания, смятение, растерянность, отразившиеся на лице Феликса, были замечены одновременно и Верой и Дерябиным.
— Феликс, Феликс! — вскочив с лапника, закричала Вера. — Не бойся его. Он ничего нам не сделает.
Дерябин ухватил Феликса за руку, чуть повыше локтя, и подтолкнул его с плота на берег, говоря ласково:
— Так-то лучше будет. Мы с вами делаем одно дело…
— Да куда же вы его повели? — рванулась следом Вера.
— Вы, девушка, посидите тут, — остановил ее Дерябин. — Мы его вам скоро вернем… Федор, быстро в лодку ружье, бинокль и заводи мотор.
— Феликс, понимаешь ли ты, на что они тебя толкают?
— Верочка, успокойся. — Феликс высвободил локоть из дерябинской руки. — Так, наверно, мы скорее выпутаемся из этой истории. Да и мне надо…
— Что тебе надо? — широко раскрыв глаза, изумилась Вера; Дерябин тоже покосился на него удивленно.
— Это я тебе потом объясню…
— Потом не потребуется никаких объяснений. Если сейчас сядешь в лодку, ты меня больше никогда не увидишь!
— Не дури, — по-хозяйски строго сказал Феликс. — Увяжи мои работы и жди здесь.
Моторист и Дерябин были в лодке. Едва Феликс перекинул через борт ногу, как моторка, круто взревев, рванула задом от берега. На середине реки моторист переключил ход, и лодка уже носом полетела в узкий, закрытый тенью перехват между скалами. В следующий миг она скрылась за ними.
— Подлец, подонок, — глотая слезы, кричала Вера, но ее уже никто не мог услышать.
По бревнам прокатилась волна, поднятая полуглиссером, смыла несколько этюдов, но Вера даже и не подумала их ловить. Она соскочила в воду и уперлась руками в бревна. Плот подался. Тогда она снова запрыгнула на него, схватила шест и изо всех сил стала толкаться — быстрее, быстрее, чтобы никто не догнал ее.
Пятиречье
На долгожданную базу — две десятиместные палатки, приспособленные под камералку и продуктовый склад, и одна четырехместная, шатром, в которой чуть ли не два месяца прожил в полном одиночестве завхоз партии по прозвищу пан Шершень, — прикатили поздно вечером. Старожилы партии уверяли, что база расположена в необыкновенно красивом месте, но убедиться в этом Андрей вчера не смог: во-первых, было уже темно, а во-вторых, за стоверстый путь так умаялся, так о железные стенки вездехода набил бока, что на ногах не стоял, валился кулем. В общей куче разыскал свой спальник, приплелся с ним в камералку и, раздвинув раскладушку, кое-как устроился на ней и тотчас провалился в молодой бездонный сон.
Утром пробудился без следочка усталости, лишь сладко ныли и зудели ушибы. Выбежав с полотенцем через плечо к гремящей по камням речке, в немом восхищении замер на берегу.
Место, где располагаясь база, называлось Пятиречьем В окружении сопкообразных гор, походило оно на гигантское блюдо диаметром километра в три либо четыре, причем один край у этого блюда был выщерблен — пролом в горах, и к этому пролому со всех сторон сбегались почти враз пять белогривых речек: Бур-Хойла, Левая Пайера, Правая Пайера, Малая Хойла и Лагорта-Ю, образуя широкую и уже неодолимую вброд реку Танью.