Шрифт:
— Ой, не надо, — она мягко отодвинулась. Я так и ожидал, что сперва она отстранится. Моя рука все еще лежала на ее плече, я мог притянуть Лауму к себе и быстро поцеловать. Ни одна женщина всерьез не обидится за это. Вместо этого я снял руку с ее плеча и обрадовался, услышав ее легкий довольный вздох.
— Вот что, Лаума, я теперь сам найду дорогу, а вы идите, не стоит вам мерзнуть здесь, — сам не знаю почему, я говорил грубо, почти сердито.
— Хорошо, — сказала она тихо.
Она встала, пошла вдоль берега.
Я сидел, закрыв лицо руками.
Последний раз это произошло давно, совсем давно, когда я вот так же не решился поцеловать одну девушку, мне казалось, куда прекрасней сидеть с ней рядом и смотреть на нее. Все остальные первые поцелуи, сколько их было — случайных, торопливых, веселых, — все они забылись, а вот тот вечер, когда я не поцеловал, — помнился. Я думал о том, что давно мне не было грустно вот так, без причины, от ожидания чего-то необычного и от того, что этого необычного не будет, от того, что завтра я не услышу ни моря, ни этого звенящего тумана.
Шипение волны и запах прелых водорослей упорно напоминали мне что-то, но я не мог вспомнить что. И не хотел.
Я распрямился и вздрогнул. Лаума сидела на краю скамейки и смотрела на меня.
— Вы здесь? — я почти испугался.
— Что это с вами?
— А я думал, вы ушли.
Она молчала.
— Простите меня, пожалуйста, — сказал я.
— Ничего, ничего.
— Пойдемте, я провожу вас.
Она жила неподалеку, в крохотном домике между дюнами. С улицы дом был огорожен низкой решеткой, позеленевшей от плесени. Я вдруг увидел, что яркая зелень плесени покрывала голые кусты сирени, взбиралась по стволам лип, и не понял, почему я этого не замечал до сих пор. Лаума улыбаясь показала мне в сторону молодых сосен, и я услыхал, как звучно чмокали капли, словно кто-то целовался в темноте. В железной калитке поблескивал медной оправой штурвал, накрепко вделанный, настоящий корабельный штурвал, с обтертыми рукоятками, с массивной ступицей. После школы я мечтал поступить в кораблестроительный институт, но туда был большой конкурс, и я пошел в радиотехникум. Я не любил вспоминать об этом. Еще на берегу это неясное воспоминание тревожило меня, а сейчас оно словно уставилось в глаза. Чужой и тягостной показалась вся моя работа, все эти трасляционные узлы, схемы, выбор трассы для линий… Стиснув зубы, я поглаживал разбухшее дерево штурвала.
— Это отец, когда вышел в отставку, — пояснила Лаума.
Ее обращение со мной в чем-то изменилось. Она держалась свободнее и доверчивее. На кирке забили часы. Мы молча считали удары. Одиннадцать.
— Вы так и не поужинали, — сказала Лаума. — Хотите, поужинайте со мной. Правда, у меня ничего такого нет, но лучше, чем голодным ложиться.
Где-то про себя я усмехнулся — все идет как по нотам. Стоило ли разводить меланхолию, мечтать, сомневаться? Все-таки все бабы одинаковы.
— Может, прихватить чего-нибудь в буфете? — спросил я, имея в виду водку.
Лаума, очевидно, не поняла и фыркнула с чисто женским презрением к буфетным бутербродам и винегретам.
Мебели было мало, и комната выглядела просторной. Широкое окно в частом деревянном переплете выходило на море. На полу, на этажерках, подвешенных к низкому тесовому потолку, стояли цветы. Мясистые кактусы, столетники, белые, вишнево-красные бегонии и цветы, названия которых я не знал. Некрашеную полку плотно заполняли растрепанные книги, но книг было немного, и мне это понравилось.
Я терпеть не могу ученых женщин. Лаума разделась и повесила мое пальто на плечики возле кафельной печки. Без пальто и платочка она выглядела еще моложе. Сиреневый свитер туго обтягивал ее острые, легкие груди. Мы разговаривали тихо, мать ее уже спала в соседней комнате.
Лаума убрала с письменного стола тетради, положила салфетку, принесла черный хлеб, масло, тарелочку с копченой салакой. Даже я в своей холостяцкой комнате в Москве мог бы накрыть стол пошикарнее. Но Лаума нисколько не смущалась — очевидно, для нее такой ужин был обычным. Я основательно продрог и, обжигаясь, пил чай из щербатой чашки. Я бы никаких денег не пожалел сейчас за пол-литра столичной. Да и для контакта водка — вещь незаменимая. Я разглядывал Лауму, представляя себе, как в Москве я повел бы ее куда-нибудь в «Арагву» или «Метрополь». Я мысленно наслаждался восхищением этой провинциалки, попавшей из своей дыры в сверкающий хрусталем зал: официант в черном костюме подает какой-нибудь жульен в маленьких кастрюлечках, играет оркестр, на столе накрахмаленные салфетки, коньяк, икра…
Лаума была в Москве один раз, всего четыре дня, с экскурсией. Я решил заставить ее позавидовать моей московской жизни. Я начал рассказывать ей про одну из наших вечеринок у Юрки, сына известного артиста. Наклонясь к мохнатому цветку, Лаума отщипывала сухие листья. Лица ее мне не было видно — только шея и маленькое ухо с пушистой мочкой, на которой темнел давний прокол. Удивительное дело, эта остроумная история, которую я всегда так здорово рассказывал и после которой получался разговор об отношениях между мужчиной и женщиной, о том, как, не раздумывая над будущим, следует пользоваться жизнью, эта история сейчас определенно не звучала. Как будто испортился инструмент, разладилась настройка. И странно, как только я это почувствовал, Лаума сказала:
— Хотите, я вам покажу лягушку?
Она вытащила узловатый, обточенный морем и песком корень, вправду напоминавший большую лягушку. У Лаумы была целая коллекция таких корней: танцовщица, двухголовый слон, голова какого-то старикана. Она собирала их на отмелях со своими учениками для районной выставки. Сидя на корточках перед ящиком, мы перебирали эти деревянные корни, и она даже не вспомнила о неоконченной истории.
«Разыгрывает из себя девочку», — подумал я.
Я взял ящик и отнес его на кушетку. Лаума села рядом.