Шрифт:
Стол, составленный из двух ящиков из-под маргарина. На них написано „VYNIKAJlCl KVALITY“, что я перевожу как „высший сорт“. Кто ценит иронию, приедет в Терезин за свой счет.
Эти ящики — наш сейф. Для незаменимых вещей.
Кусочек мыла. Баночка с зубным порошком. Зубная щетка. Вторую у нас украли. Мы долго философствовали на сей счет, какое отношение к гигиене может иметь вор.
Огрызок карандаша. Школьная тетрадь в линейку с парой чистых листов. Упражнения по чешскому языку, густо правленные красными чернилами.
Ольгины швейные принадлежности с единственной — бесценной — иголкой.
Две жестяные тарелки, один судок из трех отделений — одно поверх другого. Два стакана. Настоящее стекло, к сожалению. Если один разобьется, трудно будет заменить. Железная кружка, снизу совсем закопченная. Мы греем в ней воду. Если найдешь настоящую траву, можно уговорить себя, что пьешь чай.
Две ложки. Две вилки. Два ножа. Один из них с манией величия. В лучшем случае сплав альпака, но пытается имитировать благородное серебро. Вместе с витиеватой монограммой. На ручке выгравированы буквы „Б.Т.“. Мы много часов потратили на то, чтобы придумать, что за инициалы это могут быть. Вечера здесь длинные — после того, как в восемь начинается комендантский час. „Барон Тренк“, говорили мы, или „Бертольт Трехт“. Правильное решение приходит мне в голову только сейчас. „Будешь Там“.
В. Н. Возвращение нежелательно.
Две фотографии. Мои родители и родители Ольги. Больше от них ничего не осталось. Мы давно уже не смотрели на эти фотокарточки.
Плоский камень с текстурным узором, похожим на лицо.
Мои таблетки от высокого давления. Они мне больше не нужны. Бессолевая диета в лагере творит чудеса.
Мой портсигар. Пустой, разумеется, но с запахом сигар.
То и се.
На стене полочка с двумя пустыми консервными банками. Одна, продырявленная, — это наша плита. В другой стоит роза. Уже давно высохшая, но как-никак настоящий цветок. Как он достался Ольге, это отдельная история. Высохшая роза и высохший кусок хлеба. Тоже со своей историей.
Единственная картинка. Она висит криво, потому что нам пришлось использовать гвозди, которые уже были в стене. Рисунок тарелки с глазуньей из двух яиц.
Вот и все, что у нас есть. Стоит ли оно того, чтобы оставаться ради этого в живых?
Если бы у нас были дети, тогда может быть. Но у нас нет детей. Об этом позаботился осколок снаряда. Из-за этого я страдал, но, может быть, это было счастье.
Для ребенка это было счастье.
Это был бы сын, я в этом уверен. Когда я об этом мечтал — а когда я не мечтал об этом? — всегда был сын. Он бы лежал в своей колыбели и дрыгал ножками. У него были бы толстые ножки, и люди смеялись бы, говоря: „В отца пошел“.
Я пел бы ему песни, все песни, какие знаю, я сочинил бы для него и новые, и он бы не плакал. А если бы все-таки плакал, я строил бы ему рожи. Я хорошо умею строить рожи. Я качал бы его на коленях, как это делал со мной дедушка. „Мы едем на поезде, чух-чух, на поезде…“
Нет, не эту. Я бы придумал для него другую. Очень много бы придумал.
Он научился бы ходить и говорить не раньше, чем другие, в этом не было бы никакой необходимости. Он был бы совершенно обыкновенный счастливый ребенок, и я баловал бы его не больше, чем это делают другие отцы. Ну разве чуть-чуть, но это бы ему не повредило. Ничто бы ему не повредило.
Иногда он болел бы, все дети иногда болеют. Тогда Ольга сидела бы у его кроватки и гладила его, и он бы снова улыбался. Мне не нужно было бы тревожиться. Люди говорили бы: „Она чудесная мать“, — и были бы правы. Ольга была бы лучшей матерью, самой лучшей.
Он пошел бы в школу, и учителя относились бы к нему по-доброму. Он научился бы читать и писать. В день моего рождения он положил бы на стол рисунок с подписью „Папе“. Кривыми буквами.
Папе.
Я был бы растроган, растроган до слез, а он бы спросил: „Тебе грустно, папа?“ А я бы ответил: „Это мне соринка в глаз попала“. И крепко прижал бы его к себе.
Отто Буршатц был бы его крестным отцом и приносил бы ему чудесные подарки. Настоящий зуб тигра и железную дорогу, которая ездила бы не только по кругу.
Нет, не железную дорогу. Может, воздушного змея, да, воздушного змея, и он бы не застрял на дереве, как мой тогда.
Он родился бы в 1925 году, это я подсчитал. Ему было бы восемь лет, когда нам пришлось покинуть Германию.
Он бы и не заметил, что это бегство. Подумал бы, что это каникулы, и был бы горд, что ему можно, а другим нельзя. В Вене он бы открыл для себя колесо обозрения, а в Париже карусель в Люксембургском саду — из стихотворения Рильке. „Из страны, что долго медлит, прежде чем прейдет“. Он не захотел бы, чтобы я катался с ним: мол, для этого я уже слишком большой. Он взобрался бы на деревянную лошадку совсем один.
В Голландии он быстро выучил бы язык, у него был бы велосипед, а зимой он катался бы с красными щеками на городском канале на коньках. В Амстердаме бы ему понравилось. Когда в город вошли немецкие войска, ему было бы пятнадцать и он бы уже понимал, что происходит. Но он бы не боялся, хоть и с желтой звездой на груди. Мой сын был бы бесстрашным.
Потом они угнали бы его в Вестерборк, а из Вестерборка сюда, в Терезин, и он бы голодал, как все, и заболел бы, как все. Или не заболел бы, но однажды, погруженный в свои мысли, не поприветствовал бы эсэсовца, и его приговорили бы к десяти ударам палками, а поскольку он не захотел бы плакать или кричать, приговорили бы еще к двадцати пяти, и этого он бы не пережил. Или пережил бы, но его поставили бы в список на ближайший транспорт и он отправился бы в Освенцим, а там…