Шрифт:
Заметки о немецком Берлине'1995
Желание сравнивать — одно из самых сильных искушений. И частично оно оправдано. Есть динамика мировых культурных столиц — городов, где интересно, куда все стремятся, где смешивается все со всем и где зарождаются, высказываются и проходят испытания некие новые творческие идеи, — как правило, художественные, — распространяющиеся затем отсюда по всему миру. Таков был Париж — артистическая столица (и все это запомнили) и интеллектуальная, куда более «нелегальная» Вена. После Первой мировой войны самые радикальные идеи, в том числе художественные, стали исходить из Москвы и Берлина. Тоталитарные режимы — там и там — положили этому конец, принеся культуру своих стран в жертву имперской политике. Со Второй мировой войны и поныне, полстолетия, диктовал вкусы, стереотипы поведения и порождал все новые художественные направления и моды Нью-Йорк, в чем-то также очень имперский город. В результате перемен, произошедших в Европе, вновь воспрянули и оживились Москва и Берлин. В них происходит ныне специфическое культурное брожение, которое может иметь последствия. Так мерещилось… Сейчас при всем желании я не смог бы сравнить Берлин с Москвой. Возможно, это вопрос будущего. Уместно сравнивать с тем, что знаешь, и все тот же бес подмывает меня теперь сравнить Берлин… с Киевом.
В первую очередь — это масштаб: три с половиной миллиона жителей, шестиэтажная застройка центра, темп жизни, характер городской среды и метро, акватория и обилие парков (район Ванзее и Павлиньего острова порой неотличим от киевского Гидропарка), умеренность климата. Разве что придется исключить наличие рельефа, потому что в Берлине горбик высотой в десять — пятнадцать метров уже считается возвышенностью и располагает смотровой площадкой. Это два «недобольших» амбициозных города, разбежавшиеся быть совсем большими, но пока ими не ставшие. К тому ж они стали столицами НОВЫХ, в определенном смысле, государств (говоря точнее, призваны играть новую — хорошо забытую старую — роль в своих странах, травмированных по-разному Историей). В них нет того запредельного лихорадочного темпа, что свойствен Москве, — темпа мегаполиса, метрополии, имперского, по существу. Хотя кое-что в них уже начинает происходить. В них начинают стекаться ДЕНЬГИ. Однако размеренность жизни по-прежнему придает определенный окрас культуре, развивающейся в этих городах. Зоны сумасшествия наличествуют и в том, и в другом городе, но если в Киеве художественное и артистическое безумие южного происхождения широкой волной растекается по всему городу, то в упорядоченном Берлине его «сумасшествие» четко локализовано географически — на его востоке. Восточным берлинцам, после эйфории «братания» и недолговечной иллюзии немедленно их «цивилизовать», кто-то сумел внушить, что они все же не люди второго сорта, а артисты — художники, поэты, панки, наркоманы. И восточный Берлин — во всяком случае, его центральная часть, Пренцлауэрберг — сделался неожиданно самой большой арт-зоной Европы. Как когда-то Монмартр, как нью-йоркский Сохо. Это оказалась лежащая под самым боком самая дешевая, сердитая и запущенная зона экзотики, куда вскоре принялась перебираться в отремонтированные дома наиболее экстравагантная и состоятельная часть берлинской богемы из своего регламентированного пластикового западноберлинского рая. Ремонт растянется на многие десятилетия. Разбитые тротуары, выселенные кварталы, в Потсдаме под Берлином — целые улицы. Котлованы — как на Потсдамер-плац на бывшей границе двух Берлинов, где расположилась крупнейшая в Европе стройка. Территория куплена на корню «Даймлер-Бенцом». Вырыта яма до горизонта, по дну ее ходят поезда, и перейти на другой ее берег возможно, только нарушив все правила уличного движения, спустя полчаса-час, — это как повезет. А под остатками СТЕНЫ по соседству — заблокированная в годы «холодной войны» станция подземки, — облупленный бетонно-дощатый бункер, сочится вода, длиннющие коридоры, — лучше на этой станции не делать пересадки!
(Месту этому на карте Киева зеркально соответствует мистическая и магическая Поскотина, что по-над Подолом; выемке — горб, размаху строительства — загадочная и фатальная невозможность что-либо построить на этом месте, его утилизовать.)
Бродя по Пренцлауэрбергу (берлинцы и живут не в Берлине, а в Пренцлауэрберге, Шарлоттенбурге, Цилендорфе и т. д.), вы обязательно наткнетесь вблизи уцелевшей охраняемой синагоги на кафе «Пастернак», где русская только вывеска. На заселенную водонапорную башню в сквере напротив, где комнаты и квартиры треуглы, словно нарезанный пирог. На приземлившуюся посреди закрывшегося пивзавода художественную галерею, словно инопланетный корабль, — все по западным стандартам, светится в сумерках. Выставка художницы, придумавшей меховой чайный прибор. На этот раз это была полная пивная кружка с беличьим хвостом, хотя художница давно уже умерла. И другие выставки — в каких-то гаражах, поставленных на капремонт домах, квартирах. Театральные труппы в подвалах. Ночные пивные и кафе с раздвижными стенками, выплескивающие на тротуар не уместившихся в них «пиворезов» с пенящимися кружками и притягивающие в ночи на огонек свирепо-добродушный, в меру интеллигентный сброд. Один писатель, приехавший в Берлин из русской провинции, в один из первых дней поинтересовался, можно ли здесь получить «по мусалам», и очень воодушевился и ожил, когда узнал, что нельзя. И действительно за три месяца ни разу не получил. Правда, другая писательница все же получила. Правда, от своих. За то, что назвала их чужими. Здесь действует некий запрет западнонемецкого происхождения, запрет на спонтанность (понятно почему), допускающий только «комнатные» ее формы и делающий уныло неинтересным немецкое ТВ. За исключением канала, передающего часами, скажем, океанский прибой на пустынном пляже. Это может быть также поездка на автомобиле из города в город — фильм для обездвиженных. Например, крайне редко можно увидеть на экране палящего из пулемета в никуда Лимонова, которому разрешил пострелять Караджич. Немцы показывали эту сцену так долго, пока у Лимонова не кончились патроны. Между тем западная гуманитарная культура все чаще готова переходить на птичий язык: «да и нет не говорить, черное и белое не называть…» Так еще один писатель, никогда прежде с этим не сталкивавшийся, именно в Западном Берлине впервые в своей жизни подвергся политической цензуре. Редактор потребовала от него убрать из текста или заменить выражение «перуанские карлики, поющие на улицах». Имелись в виду живописные, азартные и чуточку потешные хороводы музыкантов в пончо, забавляющие народ на центральных площадях всех крупных европейских городов (говорят, их видели уже и в Москве на Тверской). Никакие ссылки на сленг, авторское право и прочие доводы не действовали. Призрак расизма витал над текстом. Писателю объясняли, что обидятся не перуанцы — на то, что они маленькие, и в чем они не виноваты, — обидятся белые рослые немцы и немки за перуанцев, что значительно хуже. Пока писатель не взорвался:
— А чем провинились карлики?! — вскричал он. — Что ж, с ними и сравнить уже никого нельзя?? Я за «меньшинство» карликов!
И неожиданно… это подействовало. Фразу оставили.
Но это немцы западные. Восточные немцы, в отличие от них, не обременены «комплексом исторической вины», поскольку волею судеб оказались в стане победителей. Большей их части ныне кажется, что им недостает только близости к источникам капитала. А пока поговаривают, что здесь даже профессура моется в тазиках, используя затем воду для слива. Но, конечно, это не так — и про слив, и про капитал.
Западные (тепличные, отчасти) берлинцы сами, строго говоря, не являются вполне западными немцами. Их как бы держали для представительства, и значительную часть средств они получали благодаря федеральным вливаниям. Два разделенных стеной фасада, два фронтона с подпорками — вот что в значительной степени представлял из себя Берлин всю вторую половину века. И что поражает на самом деле — это проникающая сила режима, идущая поверх и сквозь народы. Открытие это примитивно, но оно ошеломляет. И у гэдээровских немцев, чехословаков и, скажем, украинцев гораздо больше между собою общего (не считая некотороых различий в уровне телесной и социальной гигиены), чем у каждого из них с немцем западным, то есть капиталистическим. Или, говоря другими словами… социалистическим, только без присущей имперскому миру «уравниловки». Отличие это не в формах жизни даже, а глубже — в жизненной ориентации. Говоря грубо — в возрасте. В конце концов, детство подавляющего числа людей протекает в таких условиях, которые идеологически могут быть представлены как… коммунизм. И, вероятно, в этом его глубокая «правда» и секрет его привлекательности. Так же как совсем не секрет, что характер работы госслужб, бюрократический стиль что западного, что восточного мира по существу мало чем отличаются друг от друга. И чиновник в Германии оказывается тем, что не так давно звалось у нас номенклатурой, — его можно перевести на другую должность, но нельзя уволить. Так же как плата за восьмикомнатную квартиру в Берлине зачастую значительно ниже, чем за трехкомнатную, — просто потому, что домовладелец имеет право повышать квартплату на шесть процентов в год, а если ты вздумаешь переехать в квартиру поменьше, то столкнешься с ценами, выросшими за десять лет в пять-шесть раз. Так и живет одинокий человек в восьми комнатах… по которой ползают почему-то всю зиму божьи коровки.
Просто работают другие деньги, сами — результат труда. И западный мир легко представить себе чем-то вроде священного скарабея, катящего перед собой огромный навозный ком времени и денег. Исчезла только магия. Достоевский оказался временно посрамлен: Чудо и Авторитет исчезли, а Великий Инквизитор остается. Никогда, впрочем, не исчезают бесследно проблемы, беспокоившие из ряда вон выходящих художников и мыслителей.
Как бы там, однако, ни было, на сегодня самыми интересными — беспокойными — поэтами, художниками, фотографами, людьми театра и пр. оказались в Германии, по общему мнению, восточные берлинцы. Можно было бы рискнуть распространить это утверждение на весь восточный блок, но подобное не входит в наши задачи.
Немец щедр, когда у него есть деньги. Безделье и бездельников не одобряет. К музыке чувствителен всегда. Музыка, соединенная с трудом, работой, повергает его в род экстатического транса. На подступах к Кудамму я видел как-то церебрального паралитика в коляске, почти ребенка. Каким-то непостижимым образом он умудрялся азартно крутить свою поставленную рядом шарманку, также на колесиках. Улица была безлюдной. Он трудился. На лбу его выступила испарина. Видно было, что эта работа доставляет ему удовольствие.
Я видел также, как туманились глаза немцев и неотмирная улыбка блуждала на их лицах, когда в вагоне надземки, конкурируя с продавцом газет, какая-то группка русских, по виду советских инженеров, сбившись в кружок, с чувством исполнила «смертию смерть поправый», разложив песнопение на несколько голосов. Затем один из них прошелся по вагону с пластмассовым стаканчиком, вероятно зарабатывая таким образом на пиво для всех. Притихший было продавец газет вновь заголосил.
Вообще, следует признаться, что встречи с соотечественниками за рубежом трудно отнести к разряду приятных. Как правило, заслышав родную речь, они делаются настороженными, недоброжелательными, — проходи скорее, — это в том случае, если тут же не прикидывают, как, не сходя с места, тебя использовать.