Шрифт:
– Звезды здесь совсем другие, не как у нас. Их вроде больше, и они по-другому рассыпаны. У нас они белые, как соль, а тут вон красненькая, вон зелененькая, вон синенькая, как стекляшечки!
– А месяц здесь лодочкой. Плоско лежит. У нас – топориком, а у них – лодочкой!
– Все тут другое. Дома, одежда, поля. Если в фотоаппарат был, я бы щелкал, снимал. Домой бы альбом привез. Своим показал. Удивились бы, где я побывал! Что мы к ним сунулись? Пусть сами себя поймут, разберутся!
– С нами замполит беседу проводил, как тут себя вести. Святынь не осквернять. Кладбищ не трогать. Не заходить на женскую половину. У них девочка до двенадцати лет с открытым лицом ходит, а потом балахон надевает. А где не осквернять-то, когда из «бээмпэшки» по кишлаку лупишь!
– Прапорщик говорит: если на кладбище палка с зеленым флагом, значит, кто-то убит и не отомщен. И ты смотри в оба, как бы тебе пулю не послали.
– Когда им по-ихнему кланяешься, руку к сердцу прижимаешь, они довольны! А все одно тебе в спину пальнут!
– Мы раз в ущелье на кочевников наткнулись. Бородатые, в шкурах ходят, калоши из автомобильных шин. Стадо овец – и тут же дите малое сидит, вышивает. Мы им «бээмпэшками» дров натаскали. Очень благодарны были!
– Я бы изучил их обычаи, да все некогда! Изучаешь не обычаи, а тактику в кишлаках. Как в киризы солярку лить!
– Едут в автобусе, время молиться пришло, автобус останавливается, все выходят и молятся. Солдат идет с автоматом, время молиться пришло, он автомат отложил, достал платок, расстелил и молится. Помолился, взял автомат и дальше пошел! Без нас воевать не умеют.
– Детишек жалко! Их «дух» за кусок сахара мину ставить посылает. А что он понимает, ребенок-то! Сколько раз подрывались.
– Я первый раз басмача увидел убитого – его на «бээмпэшке» везли, на носу. В чалме, борода вверх торчит. Он из гранатомета бензовоз подбил. Неприятно было! А потом привык на трупы смотреть!..
– А мы раз у границы базу их захватили. Я в пещеру вошел – носилки в крови, деревянные доски в крови. Лежат убитые ихние. Лицо каждого тряпкой замотано, а на стене такая дощечка, и на ней по-ихнему что-то написано, должно, из Корана.
– Скорей бы у них тут поутихло. Жизнь бы стала нормальной. Народ-то здесь красивый, высокий. Очень честный, работящий. Они здесь себе жизнь хорошую могут построить. Я не хочу в них стрелять. Пусть замирятся. Тогда к ним приеду. Зайду в кишлак! Да нет, не приеду!
– А ты загадай, что приедешь!
– А как загадать?
– А ты здесь в земле копейку зарой и загадай, чтоб приехать!
– А у меня и копейки нет!
– Ну, пуговицу.
– Пуговица есть, от бушлата.
И солдат, тот, что был везучий, чья машина трижды взрывалась на мине, а ему хоть бы что, сероглазый, большеротый, пошарил в кармане, достал пуговицу со звездой. Тут же, рядом с огнем, выкопал ямку, зарыл пуговицу, прихлопнул ладонью землю.
– Чтоб мне приехать сюда!.. Чтоб лет через десять вернуться!
Все молча смотрели в то место, где были посеяны десять будущих лет. Верили, что заговор сбудется.
Веретенов чувствовал время, остановившееся перед незримой плотиной, прибывавшее из прошлого в этот недвижный час. И все сидящие тут дорожили этой неподвижностью, темной нарастающей глубиной прибывавшего времени, не перетекавшего в будущее. Обращали друг к другу серьезные тихие взгляды, негромкие, идущие от сердца слова. К чему-то себя готовили. К тому, что скрывалось для каждого за этой незримой плотиной. Таилось в завтрашнем дне, в невидимом городе, чье ночное дыхание туманило звезды. Небо переливалось, мерцало над далекими куполами и кровлями.
Там, в этом городе, в Деванче, не спали люди. Готовились к бою. Крались по пыльным дорогам. Вживляли в дорогу мины. Рассаживались у тесных бойниц, выставляли стволы винтовок. Молились в мечетях. Сидели, обратив к огню бородатые лица, и в их выпуклых темных глазах дрожали красные точки.
Веретенов все это видел – ночную длинную улицу с глухой глинобитной стеной, серую пыль в колее, какой-то дворик, намалеванного рыжего барса, зеленоватый осколок мерцавшей в пыли бутылки.
Прожив свою долгую жизнь, налюбившись, натрудившись, намаявшись, он сидел под афганскими звездами у чадного света коптилки, смотрел на сына. И казалось: в бесконечных мирах, среди тысяч светил и звезд, на какой-то безвестной планете, у красноватых огней вот так же сидят солдаты, мечется тень по броне, белеет на башне цифра 31 и кто-то, проживший жизнь, с мольбой и любовью смотрит на сына.
– Простите, можно вас попросить? – перед ним стоял солдат с округлым миловидным лицом, с наивно приподнятыми бровями. Солдат смущался, щеки его покрылись румянцем. – Можно вас попросить?
– О чем? – Веретенов был тронут этим застенчивым, вежливым обращением.
– Я хотел… Я думал… Не могли бы вы нарисовать мой портрет? Ну, конечно, не портрет, а набросок… И подарить его мне… А я пошлю его домой…
– Хорошо, садись. Вот сюда, поближе к огню и свету. Но только прежде скажи, кому ты его послать хочешь?