Шрифт:
Сани все мчались. Стрелецкая слобода осталась далеко позади. Въехали в одну иа самых людных частей города. Ямщик постоянно заворачивает то направо, то налево, по переулкам и закоулкам; то приходится взбираться на горку, то спускаться в ложбинку. По обеим сторонам улицы старые, почерневшие строения идут вперемежку с боярскими хоромами, красующимися затейливой резьбой. Вокруг хором сады; чуть не на каждом перекрестке церкви и деревянные, и каменные; народу на улицах видимо-невидимо; давка, гам и гвалт, как на базаре. Вот слышится перекрестная брань, вот драка; под самых лошадей подкатываются дерущиеся, ничего не видя, нанося друг другу удары. Ямщик хлещет направо и налево пешеходов; они провожают его бранью.
Эти крики, шум, пестрая толпа пробуждают Любу из ее оцепенения; она с изумлением всматривается и вслушивается.
«Что это такое? Какая бестолочь, какой беспорядок! Ну как тут, — думается ей, — быть одной женщине? Невредимой и необиженной до дому не добраться!»
Совсем не такой представлялась ей московская жизнь в былых грезах.
Проехали еще несколько улиц — и перед Любой Кремлевские ворота. В Кремле народу меньше и замечается больше порядка.
Люба глядит с изумлением на чудные постройки, на величественные храмы.
— Что, хорош наш Кремль? — спрашивает ее Родимица.
— Ах, уж так хорош, так хорош, что и слов нет! — отвечает Люба. — Что ж, далеко еще до царевны?
— А вот погоди, мы сейчас остановимся — из санок-то надо вылезть да пешком идти, чтоб нас не очень заметили. Пока еще что так, втихомолку-то лучше. Остановись-ка, Саввушка! — обратилась Родимица к ямщику.
Тот осадил лошадей, и Родимица с Любой вышли из санок.
— Погоди, постой, Любушка, ишь ведь ростепель, грязь-то какая стала! Думала, нам кругом пройти, да нет — по колено увязнешь, придется через царский двор. Ну что ж, не беда, и там проскользнем, говорила Родимица, глядя себе под ноги и выбирая где снег покрепче, где лучше пройти можно.
Люба шла за ней следом. Скоро они вошли в калитку больших каменных ворот и очутились перед дворцом. Люба стала было оглядывать здание, но Родимица шепнула ей:
— Ты не больно глазей-то — успеешь наглядеться. А вот пробирайся сторонкой у стены, чтоб тебя не заметили, не то как раз каша заварится: кому еще на глаза попадешься!
И они стали пробираться по стенке.
Чем ближе к дворцовому крыльцу, тем народу становилось больше и больше. Царский двор при Федоре Алексеевиче представлял такую же картину, как и сто лет до того: здесь вечно толпилось до двух тысяч разного люда, из которого большинство так и называлось «площадными», т. е. имевшими право пребывать на царском дворе. Были тут и жильцы, дворянские, дьячьи и подьяческие дети — все те, кто не имел право входить в переднюю, или кто шел в нее, да останавливался по дороге покалякать.
С изумлением заметила Люба, что здесь, на царском дворе, опять нет тишины и порядка, точь-в-точь как на улицах: крик и гам страшные, никто, очевидно, не стесняется.
Вот сошлись два пожилых человека, взглянули друг на друга, и оба остановились. Их до того времени спокойные и степенные лица мгновенно исказились злобным чувством. Еще мгновение — и один из них показал другому кулак.
— А! Так ты на меня ябеду! — проговорил он, или, вернее, прошипел. — Что ж — хорошо! Пущай. Только смотри ты, Егорка, как бы та ябеда тебе же в шею не вцепилась. Тяжбу-то заварить не труд какой, а вот как ты ее расхлебаешь. Ты думаешь на тебя уж ни суда, ни расправы нету? Ан я и сам-то зубаст, еще не дамся!..
— Да чего ты, чего ты ко мне придираешься? — отвечал таким же шипящим голосом соперник. — Чего мне кулак-то свой поганый кажешь. У меня, брат, у самого два кулака, оба на тебя годятся.
При этом поднимаются два кулака чуть не к самому лицу противника. Тот не может этого вытерпеть.
— А! Так ты драться!
— Я-то не дерусь, это ты задираешь!
— А! Так ты драться!
И между соперниками завязывается драка. Они исправно колотят друг друга, колотят до тех пор, пока находят это приятным. И никто их не разнимает. Напротив, десятка два таких же почтенных и солидных с виду особ, как и они, окружают их, смотрят с очевидным удовольствием и даже подзадоривают дерущихся своими замечаниями.
— Вот так! Вот так, под микитку! Вот так, брат, ладно! Ну да! Смотри, брат Иван Петрович, как бы об одном глазу с царского двора не выйти!
А в нескольких шагах от этой сцены происходит другая встреча противников. Там сразу даже и невозможно понять, в чем заключается причина ссоры и обоюдной ненависти. Просто один, может, без всякого умысла, сказал нелюбезное слово, другой обиделся, ответил словцом более крепким. Языки расходились, и нет сил уж удержать их. Начинается обвинение друг друга во всевозможных мерзостях: и в воровстве, и в грабительстве, и даже в убийстве. Но и этого мало. Когда все преступления перебраны, добираются до отцов своих, матерей, братьев, сестер и прочих родственников. Оказываются целые семейства мошенников и разбойников, клятвенно утверждается, что весь род, и дед, и прадед таковы уж.
— Да ведь известно, — кричит один, — твой отец, как в Никольском-то приходе старостой церковным был, так вся Москва про то ведает, что из лампад масло воровал, от святых икон свечки прятал, перетапливал воск да продавал. В церкви-то темень стояла даже по большим праздникам, тьфу ты мерзость! И весь род-то такой поганый!
Но тот, отец которого воровал церковное масло и свечи, не мог вынести этих последних слов и кинулся на своего обидчика.
Обидчик, человек на язык острый и смелый, как дошло дело до кулачной потасовки, оказался не из храбрых и пустился наутек. Тот за ним, пошла гоньба по двору. Обвинитель изворачивался и вправо и влево; обвиняемый был тучен, не мог поймать своего врага и вот с досады поднял валявшийся в снегу большой осколок кирпича, наметился и хватил им в убегавшего, попал ему в голову, тот заорал благим матом, кровь показалась… Только увидя, что дело приняло серьезный оборот и что рана может быть и опасной, присутствовавшие решились выйти из бездействия.