Шрифт:
Всякий раз, когда бывала ему нужда зайти к соседу, заводил он речь о тех недоуменьях, которыми с зимы наполнилась Соть. Навестил он и Николая Куземкина, что живет как праведник на отлете, окруженный пятью безнадежными невестами; побывал у Гаврилы Савина, незадачливого плотника, который, сколько раз ни ходил в жизнь с голыми руками, всегда возвращался с пустыми карманами; напоследок забрел по случайной оказии и к Проньке Милованову, гармонному лекарю и секретарю деревенской ячейки, жившему в новорубленном доме у леска. Пронька приклепывал медный ладок к гармонии и поминутно, постучав зубильцем, пробовал его на звук, который получался голый какой-то, цыплячий и смешной. Федот поискал образов и, не найдя, остался в шапке.
– Богов не содержишь?
– Обхожусь.
Федот усмехнулся:
– Ишь, как ни зайдешь к тебе, все ры да ры! – и присел на ящик позади него.
Пронька на мгновенье поднял взор:
– Ты, отец, не садись туда: это инкубатор. Наделаешь нам задохликов, да и штаны пожжешь.
– Хо, – подивился Федот, оставаясь стоять, – естеству насильство. Кака ж у тебя птица-т машинная вылупится? У ней, думается, и мясо-те железом отдавать станет. Всё затеи у вас с Савиным: то цветы, то цыплята, зря карасин тратишь. – Он помолчал. – Хорошая гармонь, чья такая?
– Моя. Хорошая, так купи!
– Куды мне, я старик.
– Все деньги копишь да в крыночку кладешь, – засмеялся Пронька, вспомнив, как в прошлом году принес Федот в налог полтораста новеньких полтинников. – Смотри, сгниют они у тебя.
– Ничего, сухая у меня крыночка, сухая. Может, двести коров у меня в крыночке сидит, а поди выкуси! – поддразнил Федот, а из бороды его просунулись зубы. – Про кудеса-то слышал? Пустынь желают разъять, а на ейном месте фабрика для бумаги.
– А ты поговори в конторе, может, и отступятся!
– Поговорил бы, да мужику ноне внимания нет.
– Мужик мужику рознь! – Солнце упало на колени Проньке, и пискучий ладок засверкал в нем. – Зачем прикатился-то?
Федот исподлобья окинул стены:
– Да, как это ноне говорится, связь установить. Катька-то цветы, что ль, все содит?.. – Так звали Пронькину сестру. – Василий хотел к тебе зайти.
– Не сватайся, отец, не выйдет.
– Куды нам в советску родню лезть!
– Да, уж тут и крыночка заветная не поможет…
Вражда началась еще раньше: неспокойная кровь текла в жилах миловановского рода. Со временем поостыла и родовая немирность, и Пронька, собственно, только тем и раздражал односельчан, что, связавшись с опытной селекционной станцией, то ячменей да клеверов заморских насеет на полосе совместно с Савиным, то цветов разведет полон палисадник. Василий, заползая в Пронькин дом по праздникам, всякий раз засовывал в цветок свой поганый изжеванный окурок. Он и вообще повел себя непристойно в отношениях на деревне; первое время Пронька терпел дружескую напасть, а потом, случилось, за ухо выволок его из дому и при людях показал ему кулак размером чуть помене годовалого кочна.
– Этим кулаком, Вася, я раз, по военному делу, человека с коня ссадил. Не затевай ссоры, а живи тихо, как тебе положено…
Обиженный Василий тоскливо смеялся, сидя в дорожной пыли и теребя порвавшийся на деревянной ляжке ремешок. Война не удалась, зато и окурки перестали из цветов расти. Кстати, вымокли в этот год хваленые Пронькины ячменя, и деревня была удовлетворена в своей первобытной жажде мести и равенства. Василий снова заходил к Миловановым, и те не гнали, потому что страшно иметь врага в деревне. Так тянулась эта насильственная дружба; выгоднее было Проньке держать врага своего перед глазами, под рукой. Но Василий не забыл обидного намека про свою калечину, в которой, к слову сказать, был неповинен. В свое время, объятый горячкой тщеславия, Федот настоял, чтоб и Василий добыл военной славы красильниковскому роду. Год спустя, выехав по письму на станцию, Федот долго с померкшим лицом вдыхал удушливый карболковый запах, исходивший от сына. «Вишь, укоротили малость, – сказал Василий. – За что ж меня так?» – «Как за что? – растерялся Красильников. – За веру, за престол, за государя императора…» Он не договорил; сын рванулся, точно хотел по лицу отца ударить, но не дотянулся и упал. «Ничего, прошло, – сказал он через полминутки. – Теперь подсадите меня в подводу, тятенька». Федот молча поднял этот присмиревший мешок с солдатской душой, и они поехали продолжать жизнь.
Вместе с приятелями, всяким людским, налетевшим невесть откуда отребьем да вороньем, льстившимся на дармовое угощенье, пробовал он пить, – здоровая красильниковская кровь не принимала алкоголя. Такому жениться на Миловановой – значило бы восстановить утраченное к самому себе уваженье. Ради того он пошел бы на любое, но рослая, простодушная Катя не замечала его любовной суеты. Из деревенских невест одна лишь старшая куземкинская вековуха была ласковой к нему. «Чего мне в ней, она всегда моя…» – шепнул он отцу, который советовал брать хотя бы это пересохшее явление природы. Не помогали ни угрозы, ни золотые сережки, которые Василий на всякий случай таскал в кармане, ничего ему не оставалось, кроме как одинокая пастуховская любовь. Весь род шел насмарку, и в таком-то обороте нужно было отвоевать место себе на новой Соти…
Война началась однажды на масленице. У Проньки сидели гости, Куземкин с Савиным, и все одинаково ели гречневые блины, и всем одинаково резали шею тугие ворота рубах. Куземкин позевывал, а Савин внимал военным Пронькиным историям, и на лоб его поминутно всползала взволнованная бровь. В этот вечер впервые стреляли в Пронькино окно и, не потянись Куземкин за маслом, хоронили бы его в среду красным обрядом, под гармонь. Пуля ударилась в печку и, отскочив, пробила новехонький баян, который принесли ему чинить накануне.