Шрифт:
Семья Сатро занимала большой особняк в Сент-Джонс-Вуд, охранявшийся по ночам сторожем, который, бывало, доставлял беспокойство Джону, когда он поздно возвращался домой. Однажды Джон пригласил к себе приятеля, и тот потерял ключ от комнаты. Миссис Сатро не легла спать, пока аварийная команда из фирмы-производителя не сменила все замки в доме. С тех пор никаким приятелям Джона не разрешалось оставаться на ночь. Случалось, что, не получив ожидаемого приюта на Холл-роуд, им приходилось идти аж до Норт-Энд-роуд, чтобы найти ночлег. Но нам хватало времени великолепно повеселиться за ланчем и обедом. Именно там — а не так, как описано в «Возвращении в Брайтсхед», — я впервые отведал яйца ржанки.
Джон — друг на всю жизнь, верный, радушный, а главное, комик; гений миманса. В 1923 году телефон еще представлялся outr'e [164] , и Джон смешил нас воображаемыми разговорами по воображаемому аппарату.
Джон, как никто из всех, кого я знаю, никогда не устает от друзей, не ссорится с ними, но лишь год от году расширяет их круг, завязывая дружбу с представителями обоих полов и всех народов.
Джон — еврей, и легко предположить, что он мог испытывать негодование по отношению к леди Мосли [165] . Однако, когда ее выпустили из тюрьмы, он был готов распахнуть двери своего дома как для нее, так и для любого из ее друзей.
164
Здесь:бесполезная игрушка (фр.).
165
Дайана Мосли— дочь барона Ридсдейла, апологета германского нацизма в предвоенные годы, и жена сэра Освальда Мосли (1896–1980), британского политического деятеля, бывшего лидера Британского союза фашистов.
Он говорил голосом многих людей. Собственно, он редко когда говорил in propria persona [166] .Он сам собирается в скором времени написать книгу воспоминаний. Не стану вторгаться на его территорию, покуда он подражает мне, и, рад сказать, с большим успехом.
Оксфордский железнодорожный клуб, создателем которого он был, в восторженных тонах описан мистером Гарольдом Эктоном в его «Мемуарах эстета». Я поздно взялся за автобиографию — будучи уже шестидесятилетним. Многие сверстники успели меня опередить. Лень было излагать в слегка измененной форме анекдоты, когда-то так замечательно рассказанные. Но у меня сохранилось меню первого обеда нашего Железнодорожного клуба 28 ноября 1923 года. В последующие годы, когда мы окончили Оксфорд, наши встречи стали более подготовленными, а количество членов увеличилось за счет друзей Джона, которые в пору образования клуба учились в Кембридже и Сэндхерсте. Повара приглашались из Лондона, на столе появились превосходные вина. Потрясенным машинистам дарили серебряные портсигары, а в пунктах прибытия нас ожидал комитет по организации торжества. Но для первого заседания клуба мы просто сняли вагон-ресторан в поезде Пензанс — Абердин, который проходил через Оксфорд, в Лестере сошли и через полчаса сняли другой вагон-ресторан, чтобы вернуться в Оксфорд. Мы были довольны пятишиллинговым обедом (в те дни это составляло семь перемен). На обратном пути Гарольд произнес речь во славу шеф-повара. Из тринадцати членов, расписавшихся на моем меню (наверняка там были и другие, но ни Джон, ни я не можем назвать их), я за последние двадцать пять лет видел только четверых.
166
Собственной персоной (лат.).
Джон по-настоящему увлекался железной дорогой и знал свой «Брадшо» [167] , как мои отец и брат знали свой «Уизден», но для большинства из нас это был всего лишь оригинальный способ весело провести вечер. В те дни Билли Клонмор (ныне он граф Уиклоу) давал ужин на крыше храма святого Петра в Восточном Лондоне. В Баллиоле был клуб, называвшийся «Наоборот», члены которого чрезвычайно осложнили себе жизнь тем, что день у них проходил в обратном порядке: на рассвете они в вечерних костюмах садились играть в карты, пили виски и курили сигары, затем в десять утра обедали, и тоже наоборот: начинали со сладкого, а кончали супом. Через год, другой это помешательство — я имею в виду не этих чудаков, а устройство вечеринок в самых причудливых местах — докатилось до Лондона, и газеты раструбили о нас, назвали «блестящей молодежью» и испортили нам все веселье. Но в ноябре 1923 года это было свежо и устраивалось в тесном кругу друзей. Да и не все из нас были «молодежью». Помню д-ра Ка-унсела, Собачника, который имел в Броаде собственную службу социального обеспечения студентов, носил твидовые плащи, шелковые рубашки и галстуки от «Братьев Холл» и постоянно выполнял роль суфлера на всех спектаклях Театрального общества; пожилого и нелепого преподавателя тамильского и телугу Сиднея Робертса, которого очень любили только за то, что, прослужив всю жизнь в Индии, он находил наши выходки очаровательными.
167
Справочник расписания движения пассажирских поездов.
Железнодорожный клуб был детищем Джона; он также был одной из многочисленных сцен, на которых Гарольд Эктон, будучи еще на первом курсе, выступал с неподражаемым остроумием.
И он на всю жизнь остался мне другом. В моих романах — есть персонажи Амброуз Силк и Энтони Бланш, в которых читатели пытаются увидеть сходство с Гарольдом, к его и моей досаде. Там есть несколько случайных совпадений. Писатель, садясь за рабочий стол, не свободен от пережитого и воспоминаний. Жизненный материал, из которого он черпает, — это смесь всего, что он видел и делал. Но ни в одном из упомянутых персонажей я не пытался дать портрет Гарольда. Если бы я мог сделать это сейчас! Его собственные «Мемуары» совершили этот опасный подвиг. Он описывает, как появился в Оксфорде с определенной целью. Он уже создал себе репутацию в Итоне, сборник его стихов, «Аквариум», вышел в Лондоне и был хорошо принят критикой. Он намеревался расшевелить нас, и это ему более чем удалось.
Происхождения Гарольд самого космополитичного, как Хьюберт Дагген, но в отличие от Даггена он не страдал недостатком женской компании. Стройный, со слегка восточными чертами лица, с мелодичной и звучной речью, своеобразием своего словаря обязанной в равной степени Неаполю, Чикаго и Итону, он вознамерился покончить с эстетами старой выучки, которые еще кое-где уцелели в сумерках 90-х годов, а заодно с живущими простецки, обожающими природу, народные песни и пешие прогулки неряшливыми наследниками «георгианских» поэтов. Странно, что мы подружились с ним, ибо в юности мои вкусы кое в чем совпадали со вкусами тех поэтов. Что, думаю, было между нами общего, то это, так сказать, «ощущение полноты бытия», тяга к разнообразию и абсурдности жизни, открывающейся перед нами, преклонение перед артистами (разными у него и у меня), презрение к подделке. Он всегда был лидером, я, не обязательно, — последователем. Его кругозор был намного шире моего. Я был подлинный островитянин. В самом деле, в девятнадцать лет я еще ни разу не пересекал моря, не знал современных иностранных языков. Гарольд как бы приблизил остальной мир с его флорентийскими гигантами живописи и парижскими новаторами, Бернсоном [168] и Гертрудой Стайн, Магнаско [169] и Т. С. Элиотом, а прежде всего троицей Ситуэлл [170] , которые были предметом его восхищения и особой любви. Когда мистер Бетжемен [171] был еще школьником и драил церковную медь, Гарольд уже коллекционировал предметы эпохи королевы Виктории. Я тогда отдавал предпочтение Ловету Фрэзеру (возможно, забытому ныне иллюстратору и рисовальщику, который был продолжателем стиля «братьев Бикерстафф» [172] ) и Эрику Гиллу. Гарольд далеко увел меня от Фрэнсиса Гриза к барокко и рококо и к «Бесплодной земле» Элиота. Тогда он еще не был таким эрудитом, каким стал с тех пор, но исключительно восприимчивым к любой моде в литературе и искусстве, ярым их апологетом, дотошным и несерьезным, забавным и активным. Он любил шокировать, а потом извиняться с преувеличенной вежливостью. Он и сам бывал шокирован и судил весьма строго всякий раз, когда увиденное или услышанное входило в противоречие с его конкретным и своеобразным понятием о том, что прилично, а что нет. Свойство, традиционно присущее оксфордским эстетам, а именно: вялость, он презирал. Он был католиком, но в свою веру не обращал; не часто он бывал и в обычных папистских университетских кругах, но именно, что довольно нелепо, на собрании Ньюменовского общества, куда меня затащил Эсме Говард (друг из Нью-колледжа, двоюродный брат моей будущей жены, умерший трагически рано, который ни разу не бывал в «Клубе святош») послушать Честертона, я и познакомился с ним, с чего и началась, как уже говорил, наша дружба, несмотря на все нашу несхожесть. Я, конечно, был несколько ослеплен его явным превосходством по части жизненного опыта, но это не стало основанием покровительственного отношения с его стороны или зависти — с моей. Среди хартфордских «отбросов» был удивительно красивый «спортсмен», с которым Гаролвд вознамерился завязать романтические отношения. Именно то, что сей Адонис почти ежедневно бывал у меня, заставляло приходить и Гарольда, хотя ни компания, ни чем мы угощались были ему не очень по вкусу. Пока мы пили пиво, он потягивал водичку и не сводил страстного взгляда с неприступного юного атлета.
168
Бернард(Бернхард) Бернсон(1865–1959) — американский искусствовед, специалист по искусству итальянского Возрождения, большую часть жизни прожил в Италии.
169
Алессандро Магнаско(1667–1749) — итальянский живописец эпохи позднего барокко.
170
То есть членов известной литературной семьи: поэтессы Эдин Ситуэлл(1887–1964) и двух ее братьев, литератора сэра Осберта(1892–1969) и поэта и эссеиста сэра Сашеверела(1897–1988) Ситуэллов.
171
Сэр Джон Бетжемен(1906–1984) — популярный при жизни английский поэт, воспевавший в ностальгических стихах старую Англию, приметы которой быстро исчезали в его время.
172
То есть Джонатана Свифта(1667–1745) и Ричарда Стила(1672–1729), писавших под одинаковым псевдонимом: Исаак Бикерстафф.
В свой черед, Гарольд устраивал у себя в Мидоу-Билдинг завтраки, на которых я быстро обзавелся новым кругом друзей — многие из них были итонцами, и я уже упоминал, как они свели с ума и разрушили «Клуб святош».
Роберт Байрон был один из них. О нем писал профессор Дэвид Тэлбот-Райс в предисловии к переизданию «Дороги на Оксиану» и, более подробно, мистер Кристофер Сайкс в «Четырех этюдах о верности». Первый рассматривает его как византолога, другой предпринял удачную попытку дать его подробный портрет. Но Кристофер Сайкс был младше его на два года и познакомился с ним не раньше, чем тот добился мировой известности. Я был старше его больше чем на год. По восемнадцатилетнему Роберту с трудом можно было представить, что он предпримет опасные путешествия и с такой неистовой страстью окунется в изыскания, как в последние годы. Его имя еще не раз всплывет в этом повествовании, потому что наши дороги часто пересекались. Здесь же я попытаюсь показать его таким, каким он был, когда мы встретились впервые. Тогда он был таким же островитянином, как я — «К черту заграницу!» — обычно кричал он, когда упоминали о путешествиях, — только еще более невежественным. Эта невежественность была его своеобразным преимуществом, потому что побуждала с неослабевающим воодушевлением стремиться к открытиям даже давно известных фактов и мест. Помню его недоумение и досаду, когда он попытался выдать за свое путешествие, описанное в одной из моих любимых книг: «Фарос и Фарий» Э. М. Форстера. «Ну откудаты все это знаешь? Гдеты это нашел? Ктотебе об этом рассказал?» В школе или в университете он мало чему научился и впоследствии был склонен думать, что преподаватели и доны в собственных интересах скрывали от него знания, которые он потом получил самостоятельно. Все, что ему пытались преподать — античных авторов и Шекспира, — он отбросил как фальшь. В последующие годы он заявлял, что уважает фаулеровский словарь «Современного общеупотребительного английского языка», но так и не научился писать изысканно или без ошибок. У него был талант на рассказ с острым, запутанным сюжетом, пикантный анекдот, легкий абсурд. Позже его интересы стали намного шире, но в Оксфорде он был совершеннейший клоун, притом очень хороший.
Он был низкоросл, толст и тягостно, до неприличия некрасив. Лицо желтое. Он имел явное сходство с королевой Викторией в пору ее пятидесятилетнего юбилея и часто этим пользовался на маскарадах. Он боролся со своей непривлекательностью, как другие до него, тем, что доводил ее до гротеска. Любил надеть яркий костюм, охотничью шляпу, желтые перчатки, пенсне в роговой оправе и вдобавок говорить с простонародным акцентом. Смотрел злобно, вопил и огрызался, впадал в ярость иногда настоящую, иногда наигранную — понять было нелегко. Каждый раз, как он появлялся, что-то происходило: то он падал на улице, симулируя припадок эпилепсии, то вопил прохожим с заднего сиденья машины, что его похитили. Он почти во всем был полной противоположностью элегантному и учтивому Гарольду. Гарольд был богат и известен в интернациональной среде высшего света; Роберт — беден и полон решимости, Бог свидетель, не поступаясь достоинством, но пробиться в мир власти и моды; и это ему удалось. Гарольд всю жизнь провел среди произведений искусства; Роберту они были в диковинку, и когда он видел что-нибудь стоящее, то буквально был вне себя или от восторга, или от возмущения. Или: «Почему же об этом никто не знает?» (тогда как любой, кому это было интересно, все прекрасно знал), или «Хлам! Мерзость! Мусор!» (и это о многих признанных шедеврах). Гарольд от вина иногда приходил в легкомысленное настроение. Роберт, подвыпив, тупел, становился агрессивен, задолго до наступления вечера засыпал, представляя собой непривлекательное зрелище. За все это его очень любили и, больше того, восхищались им. Мне он нравился и до конца беспокойных 30-х, когда его произвольные суждения стали, на мой взгляд, окончательно невыносимыми, я получал большое удовольствие, находясь в его компании.