Шрифт:
Эти слова, сообщает Норова в ответном послании Чаадаеву, наполнили все ее существо неизъяснимым восторгом, дали ей возможность надеяться, что ее мечты когда-либо исполнятся. Если бы он мог чувствовать все блаженство, которое она испытала при чтении его письма! А каким бы оно было, это блаженство, если бы она могла услышать написанное из его собственных уст! Вдали от него ее жизнь ничтожна и печальна. Ей необходимо быть рядом с ним, нужна его дружба. И даже безмерно дорогую семью она оставила бы ради него. «Все мое счастье в Вас, кроме Вас, у меня нет ничего в этом мире… Моя жизнь в Ваших руках». Ее душа, продолжает Авдотья Сергеевна, уже не принадлежит ей, а связана с душой Петра Яковлевича и «готова делить с ней радость и горе… Мы будем вместе страдать, мы будем вместе молиться… Мне кажется, что наши души должны составлять одну и сообща обожать их общего Отца… О мой друг, если бы Вы могли постичь мои чувства!» Если же ей придется покинуть этот мир, то самое заветное ее желание — видеть в последний свой час Петра Яковлевича, прижать к сердцу его руку и открыть ему полностью все свои переживания. Тогда бы она умерла счастливой, тысячу раз счастливой. «Я ничего так не боюсь, как жить вдали от Вас, умереть вдали от Вас. Но я буду надеяться, буду надеяться…»
Здесь следы неопубликованной переписки и соответственно отношений Чаадаева с Норовой обрываются. Скорее всего эти отношения так и носили характер сокровенного напряжения, разрешить которое частично могли кратковременные встречи, а полностью — только смерть. Известно лишь, что, как бы исполнив ее заветное желание, Петр Яковлевич навестит Авдотью Сергеевну в Москве, где она лечилась, перед самой кончиной в 1835 году. «Чаадаев был так добр, что посетил меня больную», — сообщала она сестре Екатерине.
Пока же Чаадаев не торопится отвечать на ее послания, его сознание занято последними европейскими событиями и собственным выздоровлением. О самочувствии брата Михаил сообщает в феврале 1831 года тетке из Москвы: «Могу вас уведомить, что брат теперешним состоянием здоровья своего очень доволен в сравнении с прежним… Аппетит у него очень, даже мне кажется — слишком хорош, спокойствие духа, кротость — какие в последние три года редко в нем видел. Цвет лица, нахожу, лучше прежнего, хотя все еще очень худ, но с виду кажется совсем стариком, потому что почти все волосы на голове вылезли. Я живу очень от него близко и почти каждый день у него обедаю и провожу у него большую часть дня». Выздоравливая, Петр Яковлевич окончательно редактирует философические письма, размышляет о последствиях прошлогодней июльской революции во Франции и польском восстании, ждет обстоятельной беседы с Пушкиным, три месяца назад вернувшимся из Нижегородской губернии, где его также держала в плену холера, и собирающимся на днях венчаться с Натальей Николаевной Гончаровой в церкви Большого Вознесения, что на Малой Никитской.
4
Александр Сергеевич гораздо более намеченного срока, целую осень, провел в Болдине, что способствовало углублению в волновавшие его житейские и творческие думы, поиску ответов на неотвязчивые вопросы, рождавшиеся и из диалога с Петром Яковлевичем.
Как легко в своей философической «мировой гармонии» Чаадаев расправился с бесом «гордости ужасной» и с «волшебным демоном» сладострастия, размышляет Пушкин над прочитанными строками и выслушанными монологами друга. Вот он советовал поэту погрузиться в себя и набраться терпения для изучения и правильного понимания всего происходящего на белом свете. Но с тем же успехом тот мог переадресовать этот совет мыслителю, не замечавшему иных измерений, направлений и акцентов, в которых приоткрывается для поэта «тайна времени».
Петр Яковлевич, критикуя увлеченность декабристов беспочвенными и ограниченными социально-политическими идеями, уповает в преодолении внутреннего несовершенства на более широкие созидательные достижения культуры и просвещения, якобы однозначно связанные с христианством. Но из того ли корня растут эти достижения? Ведь накопление культурных ценностей не обогатило внутренне людей и не освободило их от «сомнительных и лживых идеалов» власти и наслаждения, так прочно укорененных в глубине человеческой природы. Разъедающее душу действие этих могучих сил в жизни каждого человека и не учитывал Петр Яковлевич, когда раскрывал перед ним в «тайне времени» движение к «золотому веку». «Ужасный век, ужасные сердца» — такими словами поэт передавал свое ощущение этой тайны в маленьких трагедиях, в которых акцент сделан на исследовании «силы вещей», «вечных противуречий существенности» не между личностью и обществом, а внутри человеческой души, неустройство которой через мириады опосредований множит новые акты «большой трагедии» исторического существования.
В рассуждениях Чаадаева Пушкину не хватает именно живой конкретности, которой он не находит и в его размышлениях о России, — ее многие особенности как бы срезаны раздраженной логикой мыслителя. Изучая ее историю, поэт видит в ней междоусобицы и злодеяния, свойственные развитию и европейских стран. Но вполне отчетливо он различает иные картины, когда, говоря словами Белинского, «дух народа, как и дух частного человека, выказывается вполне только в критические минуты».
И именно такие, растягивавшиеся на века, критические минуты, составили подлинное своеобразие и действительное значение истории России, распинаемой страданиями и войнами, не раз принимавшей на себя мощные удары агрессий мирового масштаба и выживавшей в смертельных болезнях идейной чумы и вооруженных нашествий. А для этого выживания в борьбе, обеспечившей, как считал Пушкин, беспрепятственное развитие европейской цивилизации и предохранившей ее от уничтожения, необходима была подлинная сплоченность всех русских людей. Такие самые простые, а одновременно и самые глубокие нравственные чувства, свойственные «рядовым» русской истории, как бескорыстие, скромность, терпение и самоотверженность, не раз спасали страну от неминуемой гибели.
Из исторических наблюдений Пушкин заключает также, что в критические минуты не только укреплялись определенные черты религиозно-психологического уклада русского народа, но сформировалось Русское государство, своею мощью сдерживавшее напор претендентов на мировое господство и поддерживавшее национальное единство.
По убеждению Пушкина, именно живость нравственных чувств предопределяет единство государства и народа и не позволяет первому превозноситься над вторым. Однако в действительности он наблюдал иное. «Но отечество забыло даже настоящие имена своих избавителей, — выражает мнение писателя герой его неоконченного «Романа в письмах». — Прошедшее для нас не существует. Жалкой народ!» В этих, сходных с чаадаевскими, словах, которые Пушкин мог адресовать и к личности Петра Яковлевича, он видел «печальный порядок вещей», приводящий, с одной стороны, к идейным блужданиям, а с другой — к бюрократизации государства.
Однако ориентиры «правильного пути», указываемые Чаадаевым, казались Пушкину чрезмерно абстрактными и не соответствующими особенностям русской истории. Поэт предпочитал конкретные действия, направленные к подлинному нравственному сплочению народа и государства. Только в таком случае, по мысли поэта, государство способно жить долго, прочно и достойно.
И поэт использует любые поводы, которые позволяют ему говорить о нравственном лице государственных деятелей. Решительное поведение Николая I во время холеры в Москве давало ему надежды на проявление человеколюбия царя, что способствовало бы не только улучшению участи подданных, но и настоящему укреплению самого государства. «Каков государь? — писал он Вяземскому, — молодец! того и гляди, что наших каторжников простит — дай бог ему здоровья». В болдинском стихотворении «Герой» Пушкин рассказывает о смелости и милосердии Наполеона, будто бы посетившего чумной госпиталь в Яффе. В нем есть такие строки: