Шрифт:
Пришла смс-ка от одного из старых ютских друзей, Фредерика: «Между семью и восемью тебя видели на Рамсхерред – ты в Обенро? Обязательно позвони или зайди». Он ответил: «Те, кто видели, обознались. Я вовсе даже в Стокгольме» – но ответ ни в какую не хотел отправляться, а спустя пару минут на экране засветилась вторая смс-ка от Фредерика. В ней значилось: «Тогда завтра увидимся – давай в пять возле рыбок?»
«Вот и видьтесь!» – буркнул он и стер свою смс-ку, так и продолжавшую уходить, и уходить, и уходить – не уходя никуда.
А ему сейчас хотелось только в Копенгаген – странное, почти новое ощущение. Обычно, сидя в Шереметьеве (а во все на свете аэропорты он всегда приезжал торжественно-заранее и любил иметь в своем распоряжении часа два на… что бы? на дольче фар ньенте, вот вам!) и дожидаясь своего рейса, он обязательно хотел совсем не в Копенгаген, а – в любое другое место. В Рим, Париж, Варшаву, Мадрид, Осло… да, еще в Прагу – Прагу он просто до спазмов в животе любил… Не чтобы в этом любом-другом-месте жить, упаси Боже, но чтобы н-а-п-р-а-в-л-я-т-ь-с-я туда. Вы куда, дескать, направляетесь? – Да вот (голос – сама беспечность!), видите ли, на сей раз в Прагу.
Никаких на сей раз у него не было. Направлений – вообще – имелось только два: на Москву и на Копенгаген. И не потому, что он больше никуда не ездил… но разве это поездки! По делам, изредка, на пару-тройку дней – весь в мыле по волшебному какому-нибудь городу, пытаясь на ходу урвать вот этот карнизик, и вот эту пилястрочку – и еще вот этот люнетик… и, во-о-он горшочек с амариллисом на окне, эх, жизнь, жизнь! А так, основательно, чтобы недели на две-три – это только Москва и Копенгаген. Когда он понял, что уже не уедет из Европы, он сразу же и размечтался: отныне, дескать, – при паспорте гражданина Европейского Союза, не требующем вообще никаких штампов, – он будет только и делать, что колесить по всему миру… куда там! Каждый отпуск, какой бы длины ни был, полагался – маме, дело святое, а остальное время… то есть десять месяцев в году – тут не до поездок, тут любимая, без насмешек, работа. Так что насчет колесить по всему миру – извините-погорячились. Да и кто мы – миру?
Короче, сказать, что он даже по Европе вдоволь наездился, было бы ну очень большим преувеличением. И каждый раз, глядя на табло в Шереметьеве, он вздыхал, поглядывая в сторону спешивших на другие самолеты: совсем уже скоро эти счастливцы будут в Вене, в Милане, в Андорре… где только не будут и сколько всего увидят и, конечно же, у каждого времени – вагон, ходи наслаждайся каждым зданием, каждой завитушечкой, каждой колонной… хоть ионической, хоть коринфской, а хоть и дисками дорическими – тебе решать, и никто не сможет отнять у тебя этой радости, радости полного растворения в Городе.
Но сейчас ему хотелось только в Копенгаген. В любимый – возлюбленный! – Копенгаген, лучший город на этом свете (как бы ни выглядели другие виденные – а хоть и не виденные им – города на этом же свете), на какую-нибудь Канникестрэде, зачем именно туда – Бог весть, нет, затем, чтоб за ним перестали гнаться, а кто гонится – неважно это, много кто гонится, за всеми не уследишь! Исчезнуть из виду в старом городе – пара пустяков для него, и никто никогда не найдет, потому что не выдадут ни единая арочка, ни единый тупичок, ни окошко единое: свой он тут, скушали? Но как далеко еще до Копенгагена… времени четыре часа ночи, так что сперва Лунд, потом Мальмё, а уж только пото-о-ом – Копенгаген.
После своего возвращения из рейда по пустому поезду он опустил толстое полотно на окне своего купе, запер окно, а потом и дверь, и в коридор носа не казал, что бы оттуда ни доносилось. Доносилось же – всякое: и грохот, и вой, и крики «на помощь»… и ломились в купе к нему, и по двери когтями скребли, и стучали требовательно: дескать, проводник-откройте-немедленно – да только знаем мы таких «проводников»! У проводников – у них по сто ключей и отмычек штук по двести от одной его двери, захотят войти – никого не спросят. Но вам, темным силам, всего этого, конечно, взять неоткуда – так что и не открыть вам дверь его купе, не проникнуть к нему. А другим силам – не темным – неоткуда быть: он сам почти весь поезд проверил, нет никого, один он, один – на своем камино.
Нет, не один: телефонный звонок… кто бы еще – в такое время? Четыре двадцать, ночь! Разве только мама.
Номер, высветившийся на экране, не сопровождался никаким именем: таких звонков он в жизни не принимал. Не принял и сейчас – просто смотрел и смотрел на экран, пока звонки не прекратились. Подождал, оставят ли сообщение, – сообщения не оставили: значит, будут звонить еще.
Номер телефона – он снова вызвал его на экран – был датский. Копенгагенский. Знакомый. И – минуточку… – его собственный. Ага, вот, значит, как у нас теперь все, – сказало сердце, падая в пропасть. И добавило: ну, ладно.
Сразу вспомнилось, что первым, кому он позвонил по телефону, появившемуся у его бабушки, когда ему было, кажется, около семи, была сама бабушка. Он задумал ее удивить таким вот сложным образом: «Бабуля, а это я. Откуда? – с твоего телефона!» Но бабушкин телефон оказался занят, и он сначала удивился, что занят, а потом понял: конечно, занят, он же с него и звонит… куда проще! Это и пришло сейчас на память: невозможно позвонить со своего телефона – на свой же.
Но ему позвонили. И звонок был гораздо, гораздо хуже, чем смс-ка: послать себе смс-ку он пробовал тоже, когда смс-ки только еще начинали входить в оборот… hej, дескать, hvordan gar det, дескать, – и все такое. Смс-ка пришла тут же – как, кстати сказать, и мэйл, который он отправил на собственный электронный адрес в незапамятные времена – в первый день появления у него электронной почты. В обоих случаях, кстати, ему пришлось преодолеть в себе искушение ответить – настолько чужими выглядели послания.