Шрифт:
В очередное воскресенье ухожу в лес с ружьём.
— Мешок возьми с собой, — острит молодая хозяйка, — а то как же ты глухарей донесёшь!
Гриша не пожелал идти со мной. Есть люди, боящиеся воды, темноты, высоты: Гриша Бубнов боится леса. С отвращением отмахнулся от меня, будто я звал его купаться в полой воде Тихвинки.
— Что там делать, в твоём лесу? Я не мальчик — шататься среди деревьев… Вокруг тебя деревья, кусты, и не видишь, кто подойдёт к тебе.
Возможно, с ним в лесу когда-то приключилось что-то жуткое. Может, когда ещё совсем маленьким был, потому не помнит.
В лес углубляюсь по ручью. Чтоб не сбиться с дороги, не заблудиться. Небо ясное. Местами ручей перерезает большие поляны, над ними весело заливаются жаворонки.
Километра три дорога идёт на подъём, затем местность выравнивается. Начался густой ельник, ручей сузился; толстые серые ели плотней подступили к нему.
Кух, кух, кух, — донеслось спереди и чуть влево от ручья, — чу-фы, чу-фы!
Осторожно крадусь на песню: вот уж глухарь где-то близко; вон на той ели. Умолкает, и я останавливаюсь, жду долго.
Чу-фф! — и похоже, защёлкал клювом.
Снова крадусь, опять тишина. Мне кажется, птица сидит вот на той макушке; нет, на этой. Пальнуть наугад? Слышу манящий звук, но теперь он далеко.
Бегаю так короткими перебежками долго. Солнце уже высоко. Ручья я не вижу, догадываюсь, что взял от него влево, и круто поворачиваю вправо. Наконец вот лощина, и в ней не ручей, а ручеёк. Плюнув на хитрого глухаря, я закуриваю и, передохнув, бреду выше по ручейку. Мне жарко, а вода в ручейке так прозрачна, холодна и вкусна, что, напившись, то и дело наклоняюсь, черпаю пригоршней и опять пью.
Ели сменились тонкими и кривыми берёзками. За ними лощина раздаётся вширь. Я вышел к болоту, покрытому серой прошлогодней травой. Несколько хилых ёлочек, таких же берёзок. Надеюсь найти в центре болота открытую воду, где могут быть утки. Но кроме кочек и сваленных здесь кем-то когда-то толстых и уже сгнивших брёвен, ничего больше не замечаю.
Вдруг метрах в двух слева по ходу вижу что-то серое и продолговатое. Подхожу, присматриваюсь: шинель, хлястик на ней, одного рукава нет. Стволом ружья хочу приподнять шинель, посмотреть, что под ней. Кусок её отламывается коркой; пробую рукой — то же самое. Разминаю в пальцах кусочек шинели: на ладони серая пыль. Под шинелью ничего нет. Разгребаю ногами траву. Каска. Наша, советская. Истлевшие кости, должно быть, остатки черепа. Нахожу ствол винтовки с магазином и затвором. Оглядевшись, замечаю ещё шинель, ещё. Я не буду их трогать. Семь лет назад… какие семь лет? Это война кончилась семь лет назад, а здесь бои были в сорок первом.
Старая хозяйка говорит, что немцы в Тихвине были месяц с небольшим, накануне сорок второго их выбили из города… Я — на кладбище без могил. Солнце уже спускается к лесу. Там, где я только что разрывал траву, что-то блеснуло. Это стёклышко от очков; я вытираю его, кладу в карман.
Только что я пил вкусную воду, вытекающую прозрачным бойким ручейком с этого кладбища. Почему-то осторожно ступая на свои же следы, выхожу к лощине, бреду обратно.
Напротив Веркиного дома живёт пожилой Яков Полетаев, он без левой руки. Просил нас выписать для него дров на базе, мы выписали, и он теперь при встрече приветливо раскланивается с нами. В потёмках я подхожу к нашему двору. Полетаев и Гриша сидят на крыльце.
— Вот и студент с глухарями, — говорит Гриша, — где они?
— В лесу. — Я присаживаюсь, рассказываю о болоте.
— По ручью попал туда? — спрашивает Яков.
— Да.
— А не врёшь ты? — пугается чего-то старик.
— Как же вру, когда говорю, что видал.
— И табличек там нет никаких? На столбиках?
— Я не видел.
Он говорит, что лощина у начала ручья и болото были заминированы. Там осталось много мин. И он сам был в комиссии, прибивал дощечки, предупреждающие людей об опасности.
— Два года назад там старуха и девочка подорвались, — говорит Яков, — должны минёры приехать. Они там второй год уже роются и никак не разделаются. И проволоки колючей там нет?
Мне кажется, я видел обрывки проволоки, но не обратил на неё внимания.
— Понимаю, понимаю, — бормочет Яков. — Ах ты бродяжка! — ругается он и встаёт. — Это Сашка-дурачок снял проволоку: зимой я видел, он тащил моток её к станции. Это он. Надо в горсовет заявить завтра. А коров не пасли в лощине?
— Я не видел.
Он прощается.
— Ты на Курской дуге не воевал, Гриша? — говорю я.
Мне хочется, чтоб он сказал: да, воевал, и упомянул бы Петровск.
Нет, Гриша не был в тех местах. Во время Курской дуги он был на переформировании под Москвой…
В работу мы с Гришей втянулись, мышцы у нас не болят по утрам. Обитатели улицы нас уже знают. Проходим мимо компании женщин, стариков, старух, собравшихся посудачить перед сном. Заметив нас, они умолкают, присматриваются
— Это Веркины жильцы. — И продолжают беседу.