Шрифт:
Из зеркала на него смотрел тот самый урод! Бесформенное перекошенное лицо, на котором невозможно было понять, где подбородок, а где лоб. Огромный нос с вывернутыми ноздрями и кривой рот со сросшимися по бокам губами. Скулы, идущие как будто поперек лица и переходящие в желтый морщинистый лоб. Маленькие глазки прятались в складках бугристой кожи, и их почти не было видно. Даже уши находились на разной высоте: левое было у глаза, правое — где-то внизу у самого рта.
Васька попытался закричать, но сросшиеся губы не позволили ему даже это. Выходило все то же странное мычание. Васька заплакал и стал скрести пальчиками кожу лица, надеясь, что сможет ее снять, как он всегда снимал маску Бабы-яги. Но пальцы только оставляли красные полосы на коже.
И вдруг он все понял. Мир, прекрасный и совершенный, был таким недоступным, потому что Васька его не стоил. И этот мир никогда не впустит его в себя. Потому что Ваське там не место. И он никогда не будет говорить и никогда не вырастет. И никто не сможет его полюбить. И белобрысый никогда не сыграет с ним в футбол. И Тамара не придет. Ни на следующий день рождения, ни на какой другой. И мотылек, когда наступает темнота и пропадает свет, никуда не девается — он просто умирает.
И тогда Васька зарычал. И в ярости бросился к ненавистному зеркалу. Он стал раскачивать его взад и вперед, чувствуя, как горячие слезы бегут по его лицу, обжигая щеки.
— Что это? — вздрогнула Вика и посмотрела на Сашу.
— Не знаю, — замер тот, прислушиваясь.
— Упало вроде что-то, — сказал Борис.
— Ладно, ребят, давайте, — рассеянно-виновато улыбнулся Саша. — У нас там что-то разбилось…
— Все, мы пошли, — сказала Лена и потянула за собой застывшего Бориса.
Когда дверь закрылась, она вздохнула и сказала Борису:
— Я бы не смогла. Сначала одного сына схоронить, а потом вот такое родить.
— Дура ты, Лен, — сплюнул Борис. — Сын есть сын, какой бы он ни был.
— Чего ж они его сразу в детдом отдали? — хмыкнула Лена.
— Так забрали ж потом, — икнув, сказал Борис.
— Ага. Через два года. Ладно, это не наше дело. Подумай лучше, кто машину поведет. Ты ж вон как наклюкался.
Вика и Саша не сразу бросились в спальню. Сначала побежали на кухню. Но балконная дверь была заперта. Потом побежали в Васькину комнату. Постель была пуста. Саша метнулся в ванную. Вика — в спальню. Она толкнула дверь и застыла на пороге. Взгляд ее сразу нащупал какое-то несоответствие, брешь в привычном замкнутом пространстве.
Там, где было зеркало, теперь зияла пустота. На полу перед трюмо, погребенный под огромными кусками разбитого зеркала, лежал Васенька. Он лежал на спине, раскинув руки. Его голубая майка была залита кровью.
Ничего не соображая, Вика бросилась к сыну. Голова его была повернута к окну. Распахнутые в немой тоске глаза смотрели в сторону того прекрасного заоконного мира, который он так и не успел познать. В шее торчал огромный кусок зеркала. Из-под впившегося в кожу острия, пульсируя, бил фонтанчик крови. Вика рухнула на колени и на мгновение увидела в этом осколке отражение своего собственного перекошенного и потому невыносимо уродливого лица.
— Васенька-а-а! — закричала Вика и завыла, прижимая к себе маленькое мертвое тело.
МЕНЬШЕ ЧЕМ ЖИЗНЬ,
или
ЧЕЛ ИДЕТ ЗА СОЛНЦЕМ
Посвящается К., М., Д., О., И., Е. и вообще всем буквам русского алфавита.
Я не знаю, о чем этот рассказ. Я даже не очень понимаю, зачем я его написал. Кого-то это, наверное, удивит. Может, даже возмутит. Однако если я бы сказал: «Я не знаю, о чем моя жизнь, и не очень понимаю, зачем я ее прожил», никто бы не удивился, и даже более того — обязательно нашелся бы кто-нибудь, кто понимающе покачал головой. Так стоит ли с искусства спрашивать больше, чем с жизни?
Дожив до тридцати пяти лет, я понял, что жизнь бессмысленна. Я, конечно, и раньше об этом догадывался, но раньше бессмысленность жизни мне казалась чем-то сродни сизифову труду — легкий абсурд с привкусом надежды. Потом надежда куда-то испарилась, и я понял, что жизнь бессмысленна абсолютно.
В некотором роде меня это даже обрадовало. Меня всегда восхищала чистота жанра.
Один мой приятель, Антон, решил покончить с собой, выбросившись из окна. Он вскарабкался на подоконник и стал готовиться к прыжку в небытие. Позже он признался, что до последней секунды ждал какого-то сигнала свыше, который указал бы ему на правильность или неправильность совершаемого поступка. Телефонного звонка от бывшей девушки, внезапного визита разносчика пиццы или на крайний случай взрыва газа в доме напротив. Так он простоял пять минут, вглядываясь в бездну открывающегося перед ним пейзажа и слушая, как у соседа чей-то хриплый голос по радио надрывно поет блатной шансон с рефреном «Если я тебя еще раз встречу, точно, падла, покалечу». Иными словами, сигнал так и не поступил. Если, конечно, не считать песню. Но однозначно интерпретировать ее в ту или иную сторону Антон не смог. После чего передумал выбрасываться. Логики в отказе от прыжка не было. Но ведь и в прыжке не было никакой логики. Рефлексия, которая мучительно подвинула Антона к самоубийству, в конечном счете сама же от этого самоубийства и спасла. Если ни в чем не было смысла, стоит ли вообще прилагать какие-то усилия?
— Зачем же ты тогда вообще полез выбрасываться? — спросил я его.
— Я подумал, что, может, в этом и есть смысл, — ответил Антон.
— Смысл жизни в отказе от жизни? — удивился я.
И хотя он ничего не ответил, а только пожал плечами, мне кажется, я его понял. На абсурдный вопрос бытия он попытался дать абсурдный ответ. В некотором роде клин клином. Защитная реакция, если хотите. Еще в четвертом классе на одном из первых уроков английского языка учительница спросила одиннадцатилетнего Антона: “Anton, what is your name?” Потрясенный абсурдом вопроса, Антон потерял дар речи, получил двойку и до конца урока не проронил ни слова. Мне кажется, это нанесло серьезную травму его психике.