Шрифт:
— Англичанин вы и есть!
Мне это, наконец, надоело, и я сказал:
— Какого черта я англичанин? Русский я самый настоящий. Вот потому и водки не пью! Пропили мы Россию!..
Это произвело в нем перемену, как всегда бывает у пьяных. Так сказать, «пошло на слезу». И когда мы кончали блины, он уже говорил мне, что я настоящий русский, что слава Богу, что я не пью, и что «как-нибудь Рассею высвободим». И хныкал.
Была еще барышня, которая приставала с какой-то лотереей. Тут такого рода нищенство, по-видимому, в распространении. Носит на щитке каких-нибудь двадцать билетиков и, когда их разберут, тут же разыгрывает. Я выиграл плитку шоколада, которую мы и съели с поваром и с электротехником.
И пошли себе…
Ночь протекла благополучно. На следующее утро я делал кой-какие покупки и между прочим, к сведению любителей шоколада, сообщаю, что возобновился знаменитый магазин Крафта. Правда, он уже не на том месте и какой-то маленький. Мне завернули фунт этого самого Крафта, который стоит три с полтиной.
Потом для полноты впечатлений послушал я уличное радио на Невском. Стоит этакая тумба, из которой начинает говорить не то актер, не то адвокат, вразумительно и ясно, голосом, который заглушает уличный шум:
— Это радио поставлено такой-то компанией, находящейся там-то и т. д.
Самореклама. Затем дзинкает и бринкает, как в плохом граммофоне. Шансонетный оркестр, романс, комик-куплетист. Для ума замечательно, для слуха пренеприятно. Порядочная толпа слушает эту окрошку с ботвиньей.
На Невском я оформил наблюдение, которое я сделал еще раньше. Свободная любовь — свободною любовью в социалистической республике. Но порнография, должно быть, преследуется. Ибо нигде я не видел даже того, чем пестрят витрины всех городов Западной Европы. Голости совсем не замечается.
То же самое надо сказать насчет уличной проституции.
В былое время с шести часов вечера на Невском нельзя было протолпиться. Это была сплошная толпа падших, но милых созданий. Сейчас ничего подобного нет. Говорят, они переместились и по преимуществу рыскают около бань. Другие объясняют, что вообще проституция сократилась, дескать, мол, нет в ней нужды: и так все доступно. Но это, конечно, преувеличено. Мне кажется, что в этом вопросе что-то произошло. А что именно, я дешифрировать не мог. Спрашивал, может быть, милиция очень преследует. Говорят, нет. В Ленинграде не притесняют.
Обратно я хотел ехать самым скверным поездом. Гаруну-аль-Рашиду необходимо везде побывать.
Самый скверный поезд это «Максим Горький», где, говорят, сидят на голове друг у друга. Но это поезд местного сообщения. В Москву самое скверное место оказалось в жестком вагоне почтового поезда. Но все же на городской станции мне дали плацкарту, за все вместе заплатил восемь рублей с копейками.
Жесткий вагон оказался очень приличным, я получил в свое обладание целую длинную и широкую жесткую скамейку, на которой, постелив плед, прекрасно выспался.
Сопутчиков по купе было трое, барышня в кушаке и мужской рубашке, молодой человек в европейском костюме и еще кто-то бесцветный. Они мне не докучали. Ехали мы часов восемнадцать, но за это время никто не сказал между собою ни единого слова. Не очень принято в СССР разговаривать с незнакомыми. Вышколила Чека.
XXV
Возвращение
Я сделал все, что мог, и надо было думать о возвращении. Все предпринятые розыски не привели ни к чему, никаких следов моего сына я не нашел. Личное мое дело не удалось. Впрочем, и это трудно сказать. Все же я получил то спокойствие, которое сменяет психическое состояние человека, вечно терзаемого мыслью, что он не сделал чего-то, что, если бы сделал, было бы хорошо. Теперь я это что-то сделал.
Но если не удалось мое личное дело, то все же я имел с собою багаж, который представлял для меня не малую ценность. Этот багаж был новое миросозерцание или, вернее, Россиесозерцание.
Впрочем, последнее мое впечатление о сердце России, Москве, было трагикомическое.
Я шел по той самой площади, которую я любил за блеск ее снега под светом электричества и за красивые очертания — произведений современности — вокзалов, стилизованных по кремлевскому образцу. Я переходил эту площадь напрямик. В середине ее был только блестящий снег и больше ничего. Впрочем, нет: был один человек, высокая фигура… Он стоял посреди площади и жестикулировал весьма оживленно, по-видимому, в разговоре с самим собою. Подходя, я понял, что это просто пьяный, который «разоряется». Следовало бы его обойти сторонкой, но неведомая сила понесла меня прямо на эту нелепую фигуру. Когда я подошел, он замолчал и внимательно меня осмотрел. Я, скользнув по нему взглядом, прошел. Прошел с поднятым воротником, держа руки в карманах своего короткого полупальто. Сделав несколько шагов, я понял, что он идет за мной. Но я не обернулся, продолжал идти. Однако услышал, что он что-то такое бормочет. Затем его голос стал возвышаться и, наконец, превратился в отличную дикцию. Каждое слово, весьма хорошо тонируемое, доносилось до меня. Эта была маленькая речь или рассуждение, относившееся ко мне, — так сказать, мысли вслух, которые он пускал мне вдогонку. Он говорил:
— Вот идет… по крайней мере… «председатель коллегии»! За многолетнюю… беспорочную службу… советская власть пожаловала ему: фуражку с желтым козырьком и тужурку… тужурку, в которой он мерзнет…
Последовала пауза, впрочем, недлинная, так сказать, для возбуждения внимания каких-то невидимых слушателей. Он продолжал:
— Да, мерзнет русская интеллигенция… В тужурочках, фуражечках. Но есть такие, что в соболях ходят. Да-с, такие есть… А кто-с, спрошу?
Опять последовала пауза. И затем с новым подъемом красноречия и явственности дикции: