Шрифт:
— Вы знаете, — отвечал Дюбрей, — этот гуманизм всего-навсего отражает сегодняшний мир. Его нельзя устранить, как нельзя устранить мир. Можно быть на него в обиде, и только.
«Вот что он думает обо мне, — сказал себе Анри. — Я в обиде». До самой смерти Дюбрей по-прежнему будет одерживать верх над собственным прошлым и над прошлым других. «В конце концов, я сам приставал к нему», — решил Анри. Он хотел понять Дюбрея, а не защищаться от него. Да и зачем защищаться: он был уверен в своей безопасности. Анри улыбнулся:
— А почему вы перестали обижаться?
— Потому что в один прекрасный день почувствовал себя причастным, — ответил Дюбрей. — О! Это очень просто, — продолжал он. — В прошлом году я говорил себе: «Все плохо, наименьшее из зол все-таки слишком трудно переварить, чтобы считать его благом». Однако ситуация еще более обострилась. Худшее из зол стало настолько угрожающим, что мои колебания в отношении СССР и коммунизма показались мне весьма несущественными. — Дюбрей взглянул на Анри: — Меня удивляет, что вы не чувствуете того же, что я.
Анри пожал плечами:
— За последний месяц я видел немало коммунистов, я работал с Лашомом. Я хорошо понимаю их точку зрения, но быть с ними вместе — нет, этого я не смогу, никогда не смогу.
— Речь не о том, чтобы вступать в партию, — сказал Дюбрей. — И не обязательно со всем соглашаться, чтобы вместе бороться против Америки и против войны.
— Вы самоотверженней меня, — сказал Анри. — Я не собираюсь жертвовать жизнью, которую намереваюсь вести, ради дела, в которое верю лишь наполовину.
— Ах! Только не выдвигайте такого рода аргументы! — возмутился Дюбрей. — Это наводит меня на мысль о Воланже, который говорит: «Человек не заслуживает того, чтобы интересоваться им».
— Это совсем другое дело, — с живостью возразил Анри.
— Не такое уж другое, как вам кажется. — Дюбрей вопросительно посмотрел на Анри: — Вы вполне уверены, что между СССР и Америкой следует выбирать СССР?
— Разумеется.
— Так вот, этого достаточно. Есть одна вещь, в которой надо убедить себя, — с жаром произнес Дюбрей, — нет другого членства, кроме выбора, нет другой любви, кроме предпочтения. Если для того, чтобы взять на себя обязательства, дожидаться абсолютного совершенства, то никого никогда нельзя любить и никогда ничего не сделаешь.
— Не требуя совершенства, можно тем не менее считать какие-то вещи скверными и не иметь желания связываться с ними, — возразил Анри.
— Скверными по сравнению с чем? — спросил Дюбрей.
— По сравнению с тем, что могло бы быть.
— То есть по сравнению с вашими представлениями, — сказал Дюбрей и пожал плечами. — Такой Советский Союз, каким он должен был бы быть, и революция без слез — все это голые идеи, а иными словами — ноль. Конечно, по сравнению с идеей действительность всегда проигрывает; как только идея воплощается, она сразу же деформируется. Однако преимущество СССР перед всеми другими возможными формами социализма в том, что он существует.
Анри вопросительно взглянул на Дюбрея:
— Если правда всегда за тем, что существует, остается лишь сидеть сложа руки.
— Вовсе нет. Действительность — это не что-то застывшее. У нее есть будущее, возможности. Только для того, чтобы воздействовать на нее или даже осмыслить, надо обосноваться в ней, а не тешить себя жалкими мечтаниями.
— А я, знаете ли, не мечтаю, — отвечал Анри.
— Когда говорят «Это скверно» или как я в прошлом году: «Все плохо», это означает, что втайне мечтают об абсолютном благе. — Он посмотрел Анри прямо в глаза: — Обычно не отдают себе в этом отчета, но нужно обладать немалым высокомерием, чтобы свои мечты поставить превыше всего. А если быть скромнее, то поймешь, что с одной стороны существует реальность, с другой — ничего. Предпочитать пустоту, а не наполненность — это, на мой взгляд, страшная ошибка, — добавил он.
Анри повернулся к Анне, которая молча пила второй стакан мартини:
— Что вы об этом думаете?
— Лично мне всегда было трудно в наименьшем из зол усматривать благо, — ответила она. — Верно, потому, что я слишком долго верила в Бога. Но думаю, Робер прав.
— Возможно, — согласился Анри.
— Я говорю со знанием дела, — сказал Дюбрей. — Я тоже пытался оправдать свою досаду гнусностью мира.
Анри снова наполнил свой стакан. Разве Дюбрей не оправдывал сейчас собственную досаду с помощью теорий? «Однако, если подходить с таких позиций, я тоже с досады пытаюсь недооценить то, что он говорит мне», — подумал Анри. И решил оказать доверие Дюбрею, по крайней мере, до конца разговора.
— Тем не менее ваша манера смотреть на вещи кажется мне скорее пессимистической, — сказал Анри.
— И тут опять она пессимистична лишь по сравнению с прежними моими идеями, — возразил Дюбрей, — идеями чересчур радужными; история далеко не радужна. Но так как ускользнуть от нее нет никакой возможности, надо искать наилучший способ жить, а он, на мой взгляд, никак не в уклонении.
Анри собирался задать ему и другие вопросы, но в прихожей послышались шаги, и в дверях появилась Надин.