Шрифт:
— Забейте тельца, блудный сын возвращается.
— Да, что-то в этом роде. Скорее уж это будет ягненок, но смысл такой.
Мы складываем шезлонги и спускаемся в спортцентр. Кемалю еще нужно подсчитать выручку. Он кричит: осталось двадцать минут! Здороваюсь с двумя парнями, пришедшими, пока мы сидели на крыше. Или, точнее, они со мной здороваются. Так повелось с тех пор, как я вышел из тюрьмы. Если мне нужны гири, мне дают гири. Если остался только один шкаф, он мой. Да брось, Ник, мне не надо. Парни, с которыми я и словом не перемолвился, покупают мне кока-колу. Потому что я друг Кемаля. Потому что я сидел. С тех пор как я вышел, ко мне по-другому стали относиться. Как будто я через что-то прошел. Те, кто сидел сам, относятся ко мне как к члену семьи.
Здоровые мужики смотрят с восхищением. У меня есть научная степень: мой приговор, время, проведенное за решеткой. На лестнице со мной здороваются еще двое. Приветствуют, кивают.
Я хотел бы сказать им: это было нетрудно. Ерунда.
Я сидел за нанесение тяжких телесных повреждений с особой жестокостью. Нормальная такая статья, не стыдно предъявить. Как вооруженное ограбление; не то что изнасилование или истязание детей. Отсидеть восемнадцать месяцев особой проблемы не составило. В тюрьме господствовала та же размеренность, что и в детдомах, где я жил в детстве, пока маме не пришла идея воссоединить семью. В тюрьме плохо, если тебя с чем-то или с кем-то разлучили. Тогда время тянется. Но мне идти было некуда. Может, меня вообще могли бы оправдать. У них было два свидетеля, и они давали разные показания. Один говорил, что это вообще не я сделал, что преступник был намного выше. И у него на голове была кепка. Это уже после того, как я признался или, во всяком случае, не стал спорить с полицией. Один заключенный передал мне, что Кемаль без проблем может предоставить свидетелей. Если я хочу выйти, он найдет десять-двенадцать человек, которые матерью поклянутся, что тот парень ударил первым. Что они видели все от начала до конца. Что тот парень неудачно упал. Что меня вообще там не было. Что я был в Оденсе, Орхусе, в Исхойе.
Когда я вышел, однушка моя уже сплыла. У меня была коробка с кое-каким скарбом. Я жил в ночлежке, пока не настал понедельник и не открылась социальная служба, и тогда переселился в общагу. Конечно, временно. Я прожил здесь уже полтора года.
Покупаю пиво в дисконтном магазине у станции. Ем шаверму.
Каждый день одни и те же лица.
«Скорая» припарковалась на тротуаре неподалеку, задняя дверца открыта, рядом курит санитар. Прохожу мимо него, захожу в общагу. На лестнице мне навстречу спускаются Тове и санитар. Одной рукой он легонько поддерживает ее под локоток, другая — у нее за спиной, готовая подхватить. Они проходят пару шагов, и она вырывается.
— Я прекрасно могу идти сама, у меня не ноги болят.
Она так злится, что оступается. Успевает схватиться за перила. Санитар тут же подхватывает ее под мышки. Она протестует:
— Тебе за это не заплатят, пусти же…
На площадке, перегнувшись через перила, стоит София, смотрит.
— Видел бы ты ее, когда они приехали, Ник, я столько ругательств никогда не слышала. По крайней мере, от человека ее возраста…
Я прохожу мимо, роюсь в кармане в поисках ключа.
— Ник!
Даю ей окликнуть меня еще пару раз, потом поворачиваюсь. Она улыбается.
— Я тебе кое-что должна показать.
Я чувствовал бы себя более чистым, если бы пошел к себе и выдрочил. Распахиваю дверь в ее комнату. Она закрывает ее за собой и улыбается, будто я ей цветы принес.
— Они там.
Она встает у стены. К стене скотчем приклеены три новых детских рисунка.
— Правда, красивые?
Я не отвечаю ни словом, ни взглядом. Три рисунка. На первом нечто напоминающее дерево с большими лиловыми листьями и, по всей видимости, маленький мальчик, на другом рисунке — пожарная машина. Что изображено на третьем, я не понимаю, может, разноцветное солнце, может, он просто малевал фломастерами напропалую.
— Правда, он молодец? Не все дети так хорошо рисуют в его возрасте.
— Он молодец. Сколько ему?
— Пять. В мае исполнилось.
— Откуда они у тебя?
Она опускает глаза, изучает пол, не слышит меня.
— У тебя выпить есть?
Уже у холодильника, достает бутылку белого, два бокала. Борется с пробкой, зажав бутылку между ног.
Закуриваю, выпускаю дым в потолок.
Она наполняет бокал почти до краев, протягивает мне. Говорит: будь здоров — и снова улыбается.
— Так откуда у тебя рисунки?
Она глубоко затягивается. Наливая себе вино, старается ответить как бы мимоходом:
— Из детского сада.
— Я думал, тебе туда нельзя…
— Нет…
— Как же ты их достала?
Больше не улыбается, пьет вино, прислонившись к холодильнику.
— А мне и нельзя… Нельзя.
Она подносит руку ко рту. Как будто вытирает что-то несуществующее.
— Я была в саду. Мне надо было его увидеть. Знаю, нельзя, но я ничего не могла с собой поделать.
Она замолкает, снова ищет ответы где-то на полу.
— Я пошла туда, я уже почти дошла до их комнаты, когда меня остановила воспитательница, Марианна. Она раньше была такой любезной, когда я приводила его. А сегодня была такая непреклонная. Сказала, что мне придется уйти. Я сказала, что просто хочу его увидеть, я больше не буду его забирать. Просто поздороваться, я же его мать. Но нет, нельзя, сказала она. Я спросила, нельзя ли мне хоть посмотреть на него, я могу постоять в дверях, никто меня не заметит. Но она сказала, чтобы я прекратила создавать всем проблемы…