Вход/Регистрация
Духов день
вернуться

Майер Андреас

Шрифт:

Mop продолжал что-то говорить дальше, а Шоссау вспомнились вдруг эпизоды, разыгрывавшиеся в оссенхаймских стенах между Адомайтом и бургомистром. Адомайт специально пересаживался за соседний стол и принимался чистить домашнюю колбасу, и пока коммунальные политики высказывали умные мысли и держали пламенные речи, Адомайт с воодушевлением слушал их И даже изображал из себя клакера. Да вы только послушайте, что они говорят,обращался он к соседнему столу. Это не всегда всем нравилось. Или: очень интересная концепция, господин председатель фракции.А когда бургомистр, заговорив о катастрофическом положении дел с вывозом отходов и мусора в их округе (один Нижний Флорштадт обходится им во столько-то десятков тысяч марок в год, что объясняется экономической слабостью и идеологической слепотой депутатов народного собрания), приходил в свойственной ему манере человека пикнического [6] типа в большое возбуждение, Адомайт, как правило, произносил важно, даже очень важно.Но каждый раз, когда бургомистр ввязывался в спор с Адомайтом, тот, благодаря гладкости речи и особому умению аргументировать свои доводы, через несколько минут ставил бургомистра на место, туда, где ему и надлежало быть, этому недалекому и неопытному функционеру от сохи, вознесшемуся в политики на гребне интересов крестьянских хозяйств'и частной деятельности мелких бюргеров, с которыми он частенько сидел за кружкой пива и порцией шницеля, а основы партийных интриг постигал при коллективных вылазках в Шварцвальд, Тюрингию или даже крупные города etcetera. Вы зачем здесь бургомистром, господин N, спрашивал Адомайт время от времени бургомистра N в «Охотничьем домике», когда ему хотелось позабавиться и «подстрелить» эту легкую добычу. Бургомистр N охотно шел на приманку, поскольку Адомайт никогда не разъяснял ему, какую ошибку он совершает, вступая с ним в дискуссию на тему, почему он стал бургомистром. Господин N всегда отвечал Адомайту в доступной его пониманию форме, медленно продвигаясь по тонкому льду дипломатии, быстро поскальзывался, шлепался со всего маху, проламывал его своей тяжестью и уходил с головой под воду. Первое, что он обычно говорил, было: он потому здесь бургомистром, что его на эту должность избрали. А почему, спрашивал Адомайт, его избрали на эту должность? Назвав любую из причин, бургомистр, следуя строгим правилам ведения дискуссии, тон в которой задавал Адомайт, всегда выходил в конечном итоге на формулировку, что стал бургомистром Флорштадта, потому что он самый лучший и больше других подходит на эту роль,кругом все тоже так считали, это звучало настолько глупо, что собравшиеся в оссенхаймском «Охотничьем домике» разражались обычно громким хохотом. Адомайт продолжал тем временем расспрашивать дальше: а как же быть в том случае, если вдруг выяснится, что он все же не самый лучший и не больше других подходит на эту роль, правильным ли тогда будет вступать в эту должность только потому, что все так считали, другими словами, принимали видимое за реальное, ведь это все-таки как-то не очень правильно, в некотором роде даже аморально, вы не находите, господин бургомистр, вступать в должность, наверняка зная, что ты далеко не самый лучший и не самый подходящий для этой роли, как ошибочно считали все кругом. Не лучше ли будет просветить всех окружающих, в том числе и избирателей, и открыть им глаза на правду, а, господин бургомистр? Да-да, конечно, поспешно соглашался бургомистр. В таком случае, говорил, завершая дискуссию, Адомайт, конечным и единственно правдивым обоснованием для вашего вступления в должность и остается тот факт, что вы — самый лучший, мало того, самый подходящий на эту роль, тем паче, что не вы один так считаете. Бургомистр признавал себя побежденным в споре и соглашался со всем сказанным. Я нанес вам поражение с соблюдением всех норм демократии, говорил Адомайт бургомистру, продолжая чистить за соседним столом домашнюю колбасу, я нанес поражение вашейдемократии. Вы плохо ее защищаете, но, возможно, ее и нельзя защитить лучше, вашу так называемую демократию, так выпьем за ее процветание, говорил Адомайт и поднимал бокал в честь бургомистра, который нисколько не обижался на него, поскольку никогда не мог ничего понять до конца… В самой округе, сказал Мор своей дочери, Адомайта любили меньше, чем в оссенхаймском лесном кабаке. Может, Адомайт потому так часто и ходил туда, там бывали многие из тех из Оссенхайма, с кем он легко находил общий язык, поскольку они по-настоящему не знали его, да и того, как к нему относятся во Флорштадте. Он может сказать только одно, сказал Мор, закрывая чуланчик под визги дверных петель, очевидно, в случае Адомайта речь идет о малоприятном явлении, о человеке, повсюду сующем свой нос. Нам, между прочим, надо еще посмотреть, достаточно ли тут посуды для поминок. Посчитай тарелки в серванте, а я посмотрю, сколько тут в ящике ножей и вилок, а потом пойдем в комнату. И пока Моры занялись тем, что с шумом и грохотом выдвигали и задвигали ящики кухонных шкафов, Шоссау незаметно покинул квартиру Адомайта. С улицы он еще раз взглянул наверх на окна. Через каких-нибудь несколько дней там не останется ничего, что имело отношение к Адомайту. Весь мир, в котором он жил, будет уничтожен. Разорен и стерт с лица земли. Таков жизненный закон самоочищения и неотвратимость его исполнительных сил… Не смей об этом думать, Шоссау; нет, это выше твоих сил не думать об этом. Все же не надо об этом думать. Только не об этом и не в этот день, в который Господь Бог ниспослал на наши головы огненные языки. Ведь сегодня для всех Троица, и уже слышны веселые звуки праздника, они доносятся с площади от Старой пожарной каланчи, и если ты, Шоссау, спросишь меня, сказал первый Шоссау, я бы не мешкая отправился туда и пропустил кружечку пива, а то и две. Ибо день сегодня жаркий, солнце так и слепит, в воздухе очень сухо, переулок залит знойным маревом, от которого тянет какой-то вонью, что с точки зрения атмосферной чистоты находится в явном противоречии со свежими и прохладными пузырьками минеральной воды, нарисованными на брезенте фургончика Харальда Мора и сулящими освежающую, живительную бодрость прямо здесь, в раскаленном Нижнем Церковном переулке. Бенсхаймский источник — вода чудодейственной силы.И, прочитав это еще раз, он пошел к Старой пожарной каланче.

6

Пикнический (гр.) — тучный; тип телосложения, характеризующийся широкой, коренастой фигурой и короткой шеей.

Уже с дальнего расстояния можно было определить, что на помосте нет пока капеллы музыкантов, а громкие звуки извергает магнитофон. Шоссау дошел до заасфальтированной площади и встал перед зданием старой почты под платаном. Не имея определенного умысла, он не проявил интереса к тому, что происходило вокруг, и разделил компанию с платаном. Собственно, он предполагал, что платан одарит его приятной прохладой, почти такой же, какую обещали пузырьки минеральной воды с брезента фургончика хеппенхаймерца Мора. Кора платана была сплошь изрезана судьбоносными знаками: пронзенное сердце, парочка имен, Элька и Ганс, Али и Дилек, в придачу к ним свастика, слегка кривая и, как всегда, не к месту. На площади были расставлены взятые напрокат у Долека, постоянного поставщика пива для местных массовых гуляний и празднеств, столы, покрытые белыми бумажными или пластиковыми скатертями, а к ним длинные скамейки. Слева — простая деревянная стойка с бочковым пивом в розлив и полиэтиленовые мешки, полные больших пластмассовых стаканов. Царило общее оживление. Впереди, поближе к танцевальному пятачку, сидела молодежь, те, кого старики называют обычно парни и девки,в самом центре площади обосновались почетные гости, покуривавшие короткие сигары, они уже вели счет кружочкам по числу выпитых кружек. Над площадью завис смог из запахов гриля, табачного дыма и прогорклого жира, в котором шипели сосиски, и запахи эти распространялись на сотни метров вокруг, проникая в лежащие поблизости улицы и переулки. Троицын смачный дух, типичный для флорштадтской низины. В течение всего дня и на второй день после Троицы, в Духов день, этот смог будет стоять над флорштадтской низиной густым облаком, как каждый год, и достигнет во вторник к вечеру наивысшей концентрации, когда повсюду на крошечных участках и в оссенхаймском лесочке тысячи коренных обитателей Веттерау будут заняты исключительно тем, чтобы стоять и поворачивать на раскаленных решетках сардельки и раздувать внизу угли, не забывая смачивать куски жарящегося мяса пивом etcetera. И если бы не запахи гриля, доминирующие в воздухе на Троицу, которым все они так дружно дышали, воздух был бы пропитан запахом мочи, ибо жители флорштадтской низины вливают в себя за эти три дня в садочках и лесочке такое неимоверное количество пива, можно сказать целые озера, что вся низина превращается в одну отстойную яму. Да нет, Шоссау, нет. Остановись. Твои язвительные и навязчивые мысли не так уж безоговорочно основательны и справедливы. Все, что происходит в силу неизбежности, право же, не столь… И тут на противоположной стороне площади он заметил Шустера, тот, все еще в черном, стоял, застыв на месте, и наблюдал с расстроенным лицом и явным отвращением за действом вокруг. А впереди, с самого края длинного ряда столов, недалеко от помоста и орущего динамика, перед самой молодежью, сидела Штробель, не в том рабочем халате, который она носила не снимая, а в черной шляпке на тирольский манер с пером и в черном костюме с юбкой чуть ниже колен. Она явно принарядилась: брошь на лацкане жакета, белая блузка, черный бантик. Вот так она и сидела впереди, эта пьяная Штробель, в полном одиночестве, всеми покинутая и забытая, и пила маленькими глоточками пиво, стоявшее перед ней на праздничном столе, производя почему-то жалкое впечатление. Среди молодежи он разглядел Антона Визпера, то и дело чокавшегося со своим дружком Куртом и еще кое с кем из флорштадтцев и при этом развязно хлопавшего их по плечам. Он что-то говорил, бурно жестикулировал и демонстративно курил, давая всем понять, что человек он рисковый и бывалый. Перед ним лежала географическая карта, и он что-то энергично всем объяснял. Карл Мунк тоже сидел здесь со своими дружками, постоянными посетителями кабачка «Под зеленым деревом» с центральной площади, наконец-то успокоившись, что все-таки удалось немного попраздновать. Вдруг в группе его собутыльников раздался злой и агрессивный смех. У этого человека была красная от пива и солнца голова, к тому же он яростно курил, конечно, Оверштольц. Именно на него смотрел с другого конца площади отсутствующим взглядом Шустер. А потом он тоже заметил Шоссау и, засунув руки в карманы брюк, пошел на него, пересекая поперек площадь. У Шустера был вид человека, находившегося в состоянии полного отчаяния. Пойдем, сказал он, присоединимся к ним тоже, смотри, как они радостно пьют после заупокойной мессы, и эта их попойка будет продолжаться, как и всегда на Троицу, допоздна, пока их ночь не накроет. Давай сядем под липой, с одной стороны, там есть тенек, а с другой, мы никому из них не будем мозолить глаза, это как раз местечко между молодежью и стариками, а мы как раз в серединочке и есть, Боже праведный, а сколько же нам лет-то на самом деле? Нам по тридцать, сказал Шоссау. Шустер: у меня во рту пересохло. Я не вижу особого отличия от них, особенно когда меня мучит жажда. Ты только взгляни, как они вылупились. Нас здесь явно не ждали. Например, Мунк, ты только посмотри на него. Глядит на нас осуждающе и не знает, что бы такое предпринять, нервничает по-настоящему, чувствует, что за ним сейчас наблюдают, тогда как он пришел сюда, чтобы расслабиться и выпить наконец-то в свое удовольствие пивка, в чем ему целый день мешал мертвый Адомайт. Да, Шоссау, мы ему тоже мешаем. Мы всегда ему мешали, сказал Шустер, когда они уже сидели под липой невдалеке от компании Антона Визнера и им принесли два пластмассовых стакана с пивом. Скажи-ка, спросил Шоссау, Адомайт действительно оставил завещание? Он никогда мне об этом не говорил, я имею в виду, конкретно никогда об этом речи не было. Я, видишь ли, случайно узнал, что сестра Адомайта, собственно, и приехала затем, чтобы расправиться по своему усмотрению с хозяйством Адомайта. Да, представь себе только, не успел он умереть, как его сестра уже тут как тут, ее, между прочим, зовут Жанет, а с нею прибыли и все ее родственнички. Все эти чужие и незнакомые мне люди совершенно не запомнились мне во время похорон, я, очевидно, был целиком погружен в свои собственные мысли. И вообще сегодня какой-то странный день. Здесь так много чужих. Один из этих чужаков встретился мне даже в лесу… Но о чем он его сейчас, собственно, хотел бы спросить, так это оставил Адомайт завещание или нет? Шустер: во всяком случае, какая-то бумага существует. Об этом он тоже узнал совершенно случайно. Во время отпевания он зашел в трактир «Под липой» и встретил там нотариуса Вайнётера, тот сидел и пил вино. И поскольку сегодня, к величайшему неудовольствию многих, главной темой разговоров остается одна, а именно покойник Адомайт, то и нотариус Вайнётер тоже заговорил об Адомайте.

Вайнётер говорил долго и облегчил тем самым свою душу, высказав про умершего Адомайта все, что накопилось у него внутри, собственно, так оно и бывает вдень похорон. К тому же Вайнётер не хотел принимать участия в погребении, лучше я пойду в «Липу», сказал он, чем на похороны моего доверителя. С меня хватит и одного раза увидеть всю траурную процессию в полном составе, а именно в день оглашения завещания. Чего ему, Вайнётеру, только не довелось пережить за свою жизнь, когда он читал завещание! в деревнях же это происходит особенно грубо. В крике заходятся даже из-за стоптанных башмаков умершего, один говорит, он обещал ему эту обувку, а другой клятвенно заверяет, что это чистая ложь, башмаки были обещаны ему, и притом многократно, а в итоге выясняется, что ни у кого из присутствующих нет такого размера обуви, какой был у покойного, и тогда все скопом отказываются от поношенных башмаков. Особенно усердствуют старые женщины, например те, кто унаследовал дом от своего давно умершего или погибшего на войне супруга и вообще ни в чем не нуждается, эти иногда даже прибегают к насилию, услышав текст завещания. Притаскивают один документ за другим (не имеющий никакой юридической силы), чтобы доказать, чту им должно принадлежать по праву. И зачем им все это? Они сами уже старые. Он, Вайнётер, называет это инстинктом собственника. Они иногда беседовали об этом с Адомайтом. С точки зрения эволюции это, пожалуй, объясняется животным инстинктом захвата добычи, хотя, конечно, все уже приобрело извращенные формы. Люди все время впадают в ложные представления о том, что будут жить вечно. Он, Вайнётер, придерживается мнения, что оглашение завещания должно стать для всех участников этого акта чем-то вроде memento mori [7] или uanitas vanitatum, [8] так нет же, куда там, жизненные силы у всех участников напрягаются до крайнего предела, они максимально концентрируются в момент вскрытия завещания. И тогда мысль о том, чтобы не дать себя обделить, достигает своего апогея, особенно здесь, в деревнях, он-то, Вайнётер, ведь сам горожанин, вырос в Дармштадте. Они много и увлеченно обсуждали эту тему с Адомайтом. Вайнётер рассказал, что впервые столкнулся с Адомайтом лет пятнадцать назад. Со временем их отношения, о чем он, пожалуй, с уверенностью может сказать, переросли в тесное знакомство, назвать это дружбой он посчитал бы несколько высокопарным, так ему кажется. Иногда они вместе бывали здесь, «Под липой», сидели за бутылочкой вина, иногда прогуливались, Адомайт был страстным любителем пеших прогулок, но он, Шустер, знает это лучше него. Адомайт был такой человек, который много и обо всем думал, потому и был таким интересным собеседником, и он легко находил, между прочим, общий язык с горожанином, таким, как Вайнётер. То, что он не уехал из этих мест, не покинул Веттерау, это для него, Вайнётера, так и осталось загадкой. Но сама личность Адомайта была устроена необычайно сложно, может, он, Вайнётер, в течение оставшейся ему жизни еще и разгадает этот феномен и поймет, отчего Адомайт не хотел покидать этих мест. Он даже никогда не уезжал отсюда. Когда-то раньше, в молодости, он бывал в Англии, Италии, путешествовал на Балканах, но вдруг резко все это оборвал в пятидесятые годы и с тех пор жил только здесь, в долине Веттерау, за исключением отдельных поездок на Рейн или Мозель. Адомайту очень нравилось тамошнее вино. Да кому он это рассказывает, сказал Вайнётер, он, Шустер, знает это и без него. Вайнётер заказал себе шницель с жареным луком. Он вообще-то гурман и до сих пор всегда думал, что может без труда отличить гурмана от негурмана. А вот был ли Адомайт гурманом, сказать не может. А жизнью Адомайт наслаждался? Он не знает. С точки зрения нормального человека, его все скорее должны были считать неудачником, но несчастным он не был. И аскетом тоже нет. Ни в коей мере. Он, Вайнётер, так и не нашел еще нужного слова для верного определения Адомайта. Можно ли утверждать, что он так хорошо организовал свою жизнь, что прожил ее в высшей степени рационально? Да ни в коем случае. Он всегда воспринимал жизнь как комбинацию хаотического нарушения порядка и строгости выполнения обязательных действий, из чего она, собственно, и складывается, и был яростным противником идеологии, вообще ненавидел любую идеологию, даже так называемые жизненные правила. Хотя сам опять же соблюдал до известной степени эти самые правила. Вероятно, можно сказать, что его жизнь имела определенные внутренние рамки или, может, так: он старался не навязывать жизни свою верховную власть. Ах, все это слова, сказал Вайнётер. Впрочем, шницель здесь, «Под липой», очень хорош, имеет превосходный вкус, Адомайт тоже всегда ел его с большим удовольствием. Чаще заказывал с жареным луком, а иногда с охотничьим соусом, но только если грибы были свежие… Между прочим, то, как он внезапно сменил тему разговора, некий такой кульбит мысли, это тоже было в духе старого Адомайта. Тот всегда так делал, если считал, что разговор зашел в тупик из-за чрезмерной абстрактности суждений,а иногда он говорил ну вот, опять забрались в высокопарные дебри,и тут же перескакивал с чересчур абстрактного или чересчур высокопарного предмета разговора на что-то обыденное и самое простое. Может, это и было причиной того, что Адомайт, когда беседовал, был занят обычно чем-то житейским, к чему мог в любой момент вернуться, если хотел изменить русло беседы и перейти от абстрактного или высокопарного к зеленым стручкам фасоли, чистке обуви или поиску в книге названия найденного им во время прогулки диковинного цветка. Тот же прием использовал Вайнётер, переведя разговор на шницель с жареным луком. Видите ли, Шустер, сказал он, я по натуре аналитик. Может, именно поэтому у нас и сложились с Адомайтом такие прекрасные отношения. Это было одной из загадок, и я пытаюсь ее решить. Мне всегда было ясно, что Адомайт насколько был приверженцем хаотического образа жизни, настолько же любил и системный распорядок дня, и что наступит однажды тот благословенный момент, когда его жизнь разложат по полочкам и додумают все до мелочей, установив, что его, Адомайта, можно разгадать шаг за шагом только как цельную личность и что каждая отдельная часть этой личности становится понятной лишь благодаря другим, и все это будет вытекать не из описания его натуры, а из образа его жизни, который сам по себе был чем-то вроде произведения искусства. Или целой философской системой. Вспомните хотя бы Канта! Вот, к примеру, сидр! Знаете ли, мы неоднократно беседовали об этом с Адомайтом, два-три раза в году мы сидели здесь, «Под липой», и говорили на эту тему. Я, собственно, восторженный поклонник Канта, сказал нотариус. Я вовсе не беру на себя смелости утверждать, что понимаю Канта, но я восторгаюсь им. Когда я его читаю, вроде все понятно, это так, но понимаю ли я действительно Канта, могу ли осмыслить то, что он имел в виду в момент написания рукописи, этого я не знаю. Адомайт всегда воспринимал мое восхищение Кантом как нечто жизненно ценное. Но мне, право, не хочется говорить о себе, я просто хотел выразить одну мысль па примере Канта. Для своей системы Кант использовал определенные понятия, которые частично принадлежат ему самому, но в подавляющем большинстве заимствованы им из истории философии, и в целом его философия представляет собой ответы на всевозможные вопросы, которые возникали в процессе развития самой философии в связи с теми или иными понятиями и категориями. Так вот, иногда ему, Вайнётеру, казалось, и именно к этому он и ведет, что Адомайт точно таким же способом культивировал в себе свое великое, внушающее огромное уважение собственноручное творение, а именно самого себя, один совершенный и единый во всех своих составных частях философский труд, как у Канта, только не нашедший своего выражения в понятиях и категориях или, если сравнивать с Кантом, лишь в очень незначительной своей части все же обретший некоторые понятия, и что Адомайт в качестве основного материала для своего труда не взял какую-то терминологию и возникшую в процессе развития философского учения постановку вопросов, а просто и ясно прибегнул к опыту своего житья-бытья в Веттерау. Вопрос, как я должен здесь жить, был для него главным вопросом жизни, хотя он никогда так его не формулировал. Познай самого себя, познай мир, Кант это сделал, Адомайт тоже. Вы должны извинить меня, я немного погорячился. С этими словами Вайнётер вытащил из кармана брюк носовой платок и вытер пот со лба. Хозяин «Липы» принес тем временем шницель. Вайнётер с интересом изучал его. А потом с полным ртом: впрочем, жизнь кажется ему весьма увлекательным делом… И он никогда не испытывал столь большой ответственности за все, как это делал Адомайт. Жить на земле — это задача свыше. Возможно, и так. Он этого не знает. Он вообще ничего не знает. Как бы там ни было, сказал Вайнётер, но он лучше будет сидеть здесь, «Под липой», и есть свой шницель, чем стоять там на кладбище среди этой траурной процессии. Он еще сегодня утром сказал себе: чем отправляться на похороны, пойди в «Липу», сядь там, возьми бутылочку и выпей сам с собой чарочку, а лучше две за упокой души доброго старого Адомайта, глядишь, он еще и воскреснет. Завещание? Да, завещание он действительно сделал, так он, во всяком случае, предполагает, по крайней мере, он вручил ему какую-то бумагу, сказал Вайнётер. Он передал ему ее в закрытом стандартном конверте форматом DIN [9] А 5, но ему, Вайнётеру, содержание конверта неизвестно. Да, Адомайт на самом деле был у него еще в понедельник, уже само по себе примечательно, как мог этот человек предугадать свою смерть. Впрочем, если это могут индейцы, а они это могут, и каждое животное тоже это умеет, тогда он, собственно, не видит причины, почему этого не мог Адомайт, чего это всех так волнует. Он был, как обычно, в хорошем расположении духа, имел, правда, вид усталого человека, его мучила в понедельник аллергия на яркий свет, он все время закрывал глаза. Под конец они еще раз поговорили о доме в Нижнем Церковном переулке, имевшем на протяжении всей жизни большое значение для него. Адомайт родился в этом доме. А теперь вот и умер в нем. Он лежал на полу между горницей и прихожей, рядом с ним разбитый стакан с водой, однако черты лица были расслаблены, выражение спокойное, никаких судорог. Возможно, вода явилась причиной небольшого сердечного или сосудистого шока, приведшего к смерти, сначала к обморочному состоянию, а потом и к смерти. Врач сразу выдал свидетельство, констатировавшее естественную причину смерти. Адомайт лежал в пяти метрах от того места, где семьдесят один год назад появился на свет. Адомайт, собственно, родился в той маленькой гостевой комнатке, которая сейчас всегда стоит закрытой. О своей предстоящей кончине он, впрочем, в понедельник во время визита ни словом не обмолвился, только передал ему конверт со словами на случай моей кончины.На конверте он сделал пометку: вскрыть на второе утро после похорон, а именно в семь часов, в его, Вайнётера, нотариальной конторе. Да, в семь часов утра, это своего рода тонкая, изощренная каверза со стороны Адомайта по отношению к родственникам… он часто рассказывал, что его сестра терпеть не может вставать рано, это для нее как конец света. Вайнётер спросил его, должен ли он засвидетельствовать нотариально содержание письма, но Адомайт лишь ответил, ему это безразлично, только лишняя трата денег. Он, Вайнётер, может потом передать это письмо в суд по наследственным делам, но до того он, Адомайт, хочет, чтобы они еще раз собрались все вместе. Поэтому послание должно быть вскрыто на второй день после его смерти в семь часов утра в его, Вайнётера, конторе и прочитано вслух (Адомайт все время говорил только о послании и ни разу ни слова не произнес о завещании). А это значит, сказал Шоссау, что вся эта свора родственников Адомайта останется здесь, в Веттерау, до вторника. Да, по-видимому, так, согласился Шустер и принялся в полной задумчивости пить пиво. Следовательно, сегодня вечером они оккупируют после поминок «Липу» и «Зеленое дерево», все эти сестры и племянницы с племянниками, и один бог знает, кто там еще среди них есть, и будут выжидать до самого Духова дня. Ты приглашен на поминки? Шоссау: нет, конечно нет. Ему никто ничего не говорил. А ты? Шустер: этого он не знает, не имеет ни малейшего представления. Их никто не хочет видеть, да он, впрочем, и не пойдет туда. Он уже со всем этим покончил. Сколько лет они ходили в дом в Нижнем Церковном переулке, кто больше всех привязан к этому дому сердцем, как не они, Шоссау и Шустер. Он, конечно, может говорить только за себя, но он знает, что решающие минуты своей жизни он провел в доме Адомайта. А теперь ничего этого больше нет. Дом, скорее всего, унаследует сын, потому что ведь у сестры по нашему законодательству нет на то никаких прав, но именно она-то и купит его в конце концов за гроши, потому что у сына, естественно, никакого интереса к этому дому в Нижнем Флорштадте нет, да он себе такой роскоши и позволить не может. А для них, знакомых Адомайта, теперь все будет так, словно этого дома никогда и не было. Сначала он будет выпотрошен, потом перестроен на манер доходных домов и разбит на шикарные клетушки с белыми каменными плитами, отвечающими деревенским амбициям тех клиентов, которые захотят отдохнуть в нем по пути во Франкфурт или обратно etcetera, ему, Шустеру, уже не раз становилось плохо при одной только мысли об этом. Ах, фрау Винанд, сказал он жене председателя Общества стрелков, обычной домохозяйке в обычные дни, а сегодня торжественно обслуживающей праздничное веселье на площади перед Старой пожарной каланчой, принесите нам, пожалуйста, еще по стаканчику пива. Толстая фрау Винанд с гордостью и восторгом по поводу доверенного ей дела убрала пустые стаканы и, сказав сейчас, сейчас, господа,тут же испуганно воскликнула это еще что такое,собираясь пройти мимо соседнего стола, на который только что вскочил возбужденный Визнер. К Уте это не имеет никакого отношения, закричал он в гневе. Это вообще никак не связано с Утой! И вообще никого не касается! Он поедет, когда захочет и куда захочет. Он все решил сам, и для этого решения нет никаких скрытых причин, и как ему, Шмидеру, пришло в голову такое утверждать, о каких таких скрытых причинах может идти речь? Шмидер: пусть он сначала остынет. И вообще все это одни выкрутасы. Ему, Визнеру, прекрасно известно, как обстоит дело: как только у него с Утой что-то не так, как он это себе представляет, он тут же несется во двор к Буцериусам и принимается там пить и ковыряться в микроавтобусе, и так уже с полгода. В конце концов, это безумная затея — удрать отсюда подальше. И стоит ему постучать молотком недели две, как вся охота к этому у него пропадает и он уже вообще больше не желает ничего слышать про свое путешествие. На это Визнер ответил, что он уже заключил контракты и может их ему показать, так что он связан обязательствами, иначе ему придется платить неустойку, а где он возьмет такие деньги? Ему придется ехать, и уже скоро, хотя бы по финансовым соображениям. У них уже и маршрут разработан. Шмидер: что еще за контракты? Визнер: все они связаны с рекламой. У него уже пять контрактов. С концерном «Гедерн». С оффенбахской фирмой по производству колбас. С пивоварней в Лихе. С… Да что это он вообще тут оправдывается? И как ему взбрело в голову оправдываться именно перед ним, Шмидером? Пусть Шмидер попробует сначала добиться того, что удалось ему, Визнеру. Шмидер: ах! И чего же это ты добился? Ты, как я погляжу, по-прежнему сидишь тут, напротив меня!

7

Помни о смерти (лат.)

8

Суета сует (лат).

9

DIN (нем. сокр.) — германские промышленные стандарты

Визнер только молча с гневом посмотрел на него, потом отвернулся и ушел со словами, что скоро вернется, он просто слишком много выпил. Курт Буцериус, сын крестьянина, на подворье которого размещалась мастерская по ремонту микроавтобуса «фольксваген», сказал, он, Франк, пусть лучше оставит Визнера в покое. Нет, сказал Шмидер, он этого не сделает, он в большом ответе за Уту. Визнер не самым лучшим образом с ней обращается, а Ута не может себе позволить лично высказывать ему свое неудовольствие, Визнер, между прочим, ужасно ревнив, это видно по каждому его слову. Ему, Шмидеру, эта его ревность не нравится, у него всегда во всем другие виноваты, а сам он даже не пытается сдерживаться. Стоит только Уте пойти с кем-нибудь другим, как он тут же преследует ее. Ута вообще уже перестала выходить из дому, сидит там из-за него безвылазно и не знает, как ей себя вести. А тут еще эти вечные угрозы с отъездом. Буцериус: она пытается отговорить его от этого. Шмидер: но ведь нельзя же так давить на психику. Вы уже совсем спятили, целый год все собираетесь уехать. Не может же она целыми днями торчать дома и все время ждать Визнера, не зная, что будет, ведь он не говорит ей определенно, что ее ожидает? А взять ее с собой вам в голову, конечно, не приходит? Буцериус: нет, женщин мы действительно взять не можем. Ну, представь себе, с Утой и через Иран. Нет, это невозможно. Шмидер: Уте уже девятнадцать, она, в конце концов, тоже хочет знать, что ее ждет, до каких пор они будут играть в невинных школьников, не задумывающихся о завтрашнем дне? Вот именно, сказал Буцериус, это как раз и есть то, что действует Визнеру на нервы. Визнер еще и про себя-то толком не знает, что с ним будет завтра, откуда ему знать что-то про Уту? Шмидер: Ута чертовски хорошая девчонка, это и бесит его. Нет, проклятие какое-то, теперь и ему все осточертело. С этими словами Шмидер встал. Скоро вы все увидите, что из этого выйдет. Жизнь слишком коротка, чтобы так ее портить. Я ухожу. Мне тоже надо остыть. Буцериус — вслед уходящему Шмидеру: мы тебе пришлем из Тегерана открытку. И что это на них обоих нашло, удивились все за столом. Буцериус сделал неопределенный жест рукой. Шмидер давно уже положил глаз на Уту, оба они из Верхнего Флорштадта, можно сказать, выросли по соседству, были раньше как брат и сестра, да это все знают, всегда обо всем друг другу рассказывали и так далее, одним словом, доверяли один другому. Нет, Шмидер, конечно, клевый парень, но сейчас был резковат с ним, а про открытку из Тегерана ему тоже не следовало говорить. Шмидер, похоже, беспокоится. Но что он, Буцериус, может тут поделать? Визнер ведь его друг. Тут Буцериус рассказал про разговор, который состоялся вчера вечером между Визнером и Утой. Она сначала сказала по телефону, что зайдет к нему вечером домой, но когда она стала звонить внизу в дверь, он просто остался сидеть в комнате на кровати, курил и пялился в потолок. Его мать крикнула ему, но он не прореагировал. Тогда Ута поднялась к нему и сказала, он же знал, что она придет, мог бы встретить ее у дверей. Это невежливо, он и по телефону был невежлив. Визнер ответил, она же знает, где его комната, ничего страшного, что сама поднялась, ее ж никто не остановил. Почему ты все время такой, спросила она. Он: какой «такой»? Она: ты все время кидаешься из одной крайности в другую. То ты такой безразличный, как сейчас, а то, вынь да положь, тебе надо увидеть меня и это не терпит никаких отлагательств, как, например, вчера. Откуда мне было знать, что ты в Верхнем Флорштадте и ждешь меня? Мог бы позвонить в магазин и сказать мне об этом. Вместо этого ты трезвонишь без перерыва в дом моих родителей и околачиваешься еще после этого полвечера в конце улицы на виду у всех, словно тебе делать больше нечего. Он: ну и что, он завелся, хотел увидеть ее. Она: она была у Эльке, он что, догадаться не мог, зашел бы к Эльке и спросил. Вместо этого он стоял на улице и звонил каждые полчаса в дверь, родителям показалось очень странным такое его упрямство, болтаться два часа на улице, разве он не понимает, что на ее родителей это произвело странное впечатление. Он: так уж и странное! А ему все равно, что семейство Бертольд считает странным. То же мне, вечно эти обыватели, им все кажется странным, при этом они сами и есть странные. И вообще, у него нет ни малейшего желания продолжать этот разговор. Если она пришла только из-за того, что он хотел ее вчера срочно видеть… Это ненормально, как он себя ведет… Он: нормально, ненормально! Он не позволит, чтобы ему указывали, что нормально, а что нет. Не желает он больше слышать этого слова нормально.Она: она все время старается угодить ему, но ему вечно все не так. Она постоянно делает теперь только то, что он от нее требует, а она сама как бы больше и не принадлежит себе. Он: ну вот, опять хочешь закатить истерику. Она: нет, я этого не сделаю. Но сама закрыла при этом лицо руками и начала плакать. Он: опять ревешь. Вечно эти слезы. Но его этим не проймешь. Он человек аргументов,и каждый раз, когда ей нечего больше ему сказать, она начинает плакать. А он не выносит, когда она ревет, и ей это известно. Чудовище, сказала она. Бог ты мой, вскричал Визнер, он и понятия не имел, что будут такие сложности. Ему это действует на нервы. Он хочет остаться один. Ута взяла свою курточку, покачала головой и сказала, она просто не знает, что теперь с ними обоими будет. Визнер вдруг рассвирепел и заорал, тогда и он ничего не знает. А что такое с ними должно быть? И что это вообще значит, что с ними обоими теперь что-то будет или нет? Он этот бред не желает слушать, пусть она оставит его в покое. Какая наглость, сказала Ута. И еще: он потому такой взвинченный, что ревнует. Из-за того, что она пошла в среду с Михаэлем Кёбингером в «Клуб 2000». Хотя он сам был там за последнюю неделю дважды со своей турчанкой из турагентства, с этой Гюнес. Он: его это вообще не волнует, она может ходить, куда хочет и с кем хочет. И тут Визнер просто начал орать, что она может ходить и с Кёбингером, и со Шмидером, и со всеми деревенскими из Верхнего Флорштадта куда угодно, его это не касается, пусть только оставит его в покое, понятно или нет, в по-ко-е! После этого Ута ушла. А что там было с Кёбингером, спросили за столом. Буцериус: Кёбингер зашел за Утой в среду вечером, чтобы поехать с ней в «Клуб 2000». Визнер об этом узнал. Надо учесть, что в Кёбингере Визнера раздражает все. Он для него слишком паинька, слишком весь вылизанный. А больше всего его злит, что он всегда в хорошем настроении. Даже когда получал в школе одни двойки, до противности оставался спокойным и ровным в своем поведении, и на школьном дворе тоже. Визнер ездит на мопеде, а Кёбингер на «хонде», каждую субботу Кёбингер стоит в гараже во дворе своих родителей и надраивает хромированные части своей «хонды» до блеска замшевой тряпочкой, а Визнера от этого тошнит. Кроме того, Визнер убежден, что Кёбингер давно уже поставил себе целью добиться от Уты всего. Визнер говорит, если ей хочется потанцевать, пусть идет в клуб со Шмидером. Он говорит, Ута, конечно, балдеет, когда сидит сзади него на «хонде» и они носятся по полям и лесам, по проселочным дорогам, а ветер дует им в лицо, ясно, это производит на нее впечатление, она же очень наивна, говорит он. И без конца мечтательно щебечет потом про краски вечернего неба и потрясающий закат над полем. Кёбингер, возможно, думал, что в этот вечер между ними что-то сладится, надо только ее слегка подпоить да вскружить голову танцами, и тогда она наверняка сдастся. Но надо сказать, что на самом деле Ута чаще использует Кёбингера как средство передвижения, чтобы он ее подвез, а в остальном всегда отзывается о нем пренебрежительно и не случайно рассказала ему, Буцериусу, на следующий же день ту забавную историю, что приключилась в тот вечер в клубе. Придя в «Клуб 2000», Ута села сначала за столик к своей подружке Эльке, и они вместе выпили пива, Кёбингер в это время стоял в сторонке и имел вид потерянного. Он прислонился к стойке и все время поглядывал краем глаза на Уту, это все видели.

На следующий день он вообще стал притчей во языцех, имя его было у всех на устах, еще бы чуть-чуть — и Визнер помчался бы к нему и набил ему морду. Итак, рассказывал Буцериус, представьте: Ута сидит с Эльке за столиком в углу, недалеко от того места, откуда исходит мощный поток света, они шепчутся, склонясь головами друг к другу, а Кёбингер стоит у стойки и все больше нервничает, потому что Ута, судя по всему, чувствует себя в уголочке очень хорошо. Естественно, Кёбингер спрашивает себя: пойти туда или остаться стоять у стойки? Если он останется стоять, у него не будет никаких шансов сблизиться с Утой, если же он пойдет, то может окончательно оттолкнуть ее своей настойчивостью. Потому что, как он думает, она воспримет его приход в тот момент, когда она так увлеченно болтает с этой идиоткой, своей никому не нужной подружкой, как назойливость с его стороны, а весь его разговор надуманным. Да и о чем он может с ними говорить? Произносить вымученные фразы вроде: ах, как здесь сегодня мило! Или: вам не кажется, что музыка сегодня не самая зажигательная? Или, что еще проще: не хотите ли потанцевать? Нет, на этот вопрос он, пожалуй, ответ знает: когда захочется, тогда и пойдем. Чем дольше Кёбингер стоял у стойки отринутым, тем хуже он себя чувствовал и потому уже выпил для храбрости пару рюмок бренди. Через двадцать минут он все же вышел в круг и стал танцевать со старшеклассницей, тесно прижимаясь к ней, причем было заметно, что он уже здорово навеселе. Школьницу это несколько оттолкнуло, тем более что ни принялся рассказывать ей про свой мотоцикл и разыгрывать из себя бывалого парня, не забывая при этом поглядывать на Уту. Она не подходит ему для его глупых игр, сказала школьница, заметив, что у него на самом деле на уме. Кёбингер, стараясь не упустить момента, пока был в ударе, подбежал к столику, за которым Ута сидела уже добрых полчаса. В глазах у нее стояли слезы, это он установил неожиданно для себя, и когда собрался спросить ее, что случилось, она накричала на него, пусть оставит ее в покое, у нее нет с ним ничего общего и какое ему до всего дело? Кёбингер вернулся после этого снова к стойке, выпил еще несколько рюмок бренди и принялся опять развлекаться со школьницей, стоявшей там с несколькими своими сверстниками. А у Уты сдали нервы из-за того, что она узнала от Эльке, как Визнер стоял на прошлой неделе перед клубом и тискал турчанку. Она расплакалась, потому что Визнер, конечно, все утаил от нее, а подозрения у нее были. Приятели школьницы принялись тем временем смеяться над Кёбингером, потому что тот напился и, разговаривая со школьницей, все время попадал в расставляемые ею ловушки и попеременно оказывался в очень неприятном или смешном положении, бросая при этом разгоряченные взгляды на маленький вырез ее майки или ее приятное личико. Кёбингер был, как всегда, весь в коже, так он гонял обычно на мотоцикле, нескладный и с бесформенным задом. Он долгое время не замечал, что стал предметом насмешек для всех присутствующих. Школьница и ее одноклассники покинули через некоторое время клуб, а Ута за это время тоже немного выпила, и на нее нашла строптивость. Она сняла курточку, закурила сигарету и пошла танцевать. У Уты есть такая особенность в танце, она всегда начинает двигаться очень медленно, но постепенно набирает темп, забывает все вокруг себя и входит в раж, становясь неуправляемой. Возможно, Кёбингер просто неправильно все расценил, нельзя даже сказать, что он попытался воспользоваться ситуацией, скорее, он вообще не понял, что произошло, потому что был сильно пьян, во всяком случае, его силком стащили с танцплощадки вниз, отвесили несколько оплеух, обрушили на него разные грубые ругательства и выбросили на улицу, где он ткнулся носом в грязь. Успокоившись, Ута вышла и заговорила с ним (он все еще был сильно пьян), он попытался сесть на мотоцикл и завести его, но опять шлепнулся в грязь и, не удержав равновесия, опрокинул туда и мотоцикл, а все, кто был в тот вечер в клубе, стояли у дверей и с упоением били в ладоши. Вы все отвратительны, вы все до омерзения отвратительны, закричала Ута. Она вызвала такси и поехала за пятьдесят марок вместе с Эльке и совершенно пьяным Кёбингером, которого окончательно развезло, назад в Верхний Флорштадт. А «хонда» осталась до утра валяться в грязи. Визнер узнал обо всем на следующий день, в четверг, и пришел от этого в дурное расположение духа. В пятницу он решил призвать Уту к ответу, но она проторчала у своей подружки, так что он не смог с ней встретиться. Теперь вы знаете, почему Визнер целый вечер торчал перед ее домом и бегал туда-сюда. Сидевшие за столом спросили, как развивались события дальше. Буцериус рассказал, что вчера, в субботу, Визнер встретился с девушкой-турчанкой на рынке во Фридберге, и его как подменили. Оба они сидели потом в темноте и ели домашнюю колбасу. Она ему рассказывала, что ее имя, Гюнес, означает утреннее солнце.Визнер пришел от этого в восторг. Он сам потом романтически описывал в возвышенных тонах, как они вместе ели в темноте колбасу, при этом он все время подчеркивал преимущества турчанки. С Утой, например, он уже много лет не сидел и не ел вместе их домашнюю колбасу, а Визнер, между прочим, один ребенок в семье, и такие дети обычно ни с кем ничем своим не делятся, и если появляется кто-то, с кем они готовы поделиться, это что-то да значит. Турчанка на самом деле очень притягательная, это так, но Ута ничуть не хуже, хотя ему, Буцериусу, все это абсолютно безразлично. Пусть Визнер делает что хочет. Он и так всегда делает только то, что хочет. Сидящие за столом: а турчанка знает, что у Визнера есть девушка? Буцериус: он об этом понятия не имеет. Визнер теперь часто встречается с ней, их то и дело можно видеть вместе, они гуляют по полям и разговаривают, Визнер иногда ездит в Райхельсхайм, когда у нее там обеденный перерыв в турагентстве, но Уте об этом знать не обязательно. Она, конечно, все равно узнает, потому что Визнер сам не умеет держать язык за зубами и без конца с восторгом рассказывает про девушку. Визнер говорит, он комплексует из-за своих отношений с девушками, сыт этим по горло и не хочет больше завязывать никаких новых, а Гюнес как раз и не стремится к этому. Его, Буцериуса, очень удивило, что Визнер вдруг заговорил о своих комплексах и употребил слово отношения.Очевидно, это и было темой их разговоров с турчанкой. Боже мой, представьте только, сказал Буцериус, Визнер гуляет по полям вокруг Флорштадта с этой смазливенькой и очень сексуальной турчанкой из турагентства и произносит как раз те слова, над которыми сам постоянно смеется. Вероятно, они так флиртуют. Или, например, вчера в «Липе» Визнер завел с ним разговор об отношениях или отсутствии таковых, о предоставлении свободы действий друг другу или, наоборот, об их ограничении, и глаза у него при этом буквально горели. На него, Буцериуса, эти его речи произвели удручающее впечатление, давили, словно камень, а Визнеру потребовалось немало времени и шнапсу, прежде чем он понял, что несет всякую чушь и пора с этим кончать. Под конец они снова заговорили о своей поездке, о маршруте, который с каждым разом вырисовывался все конкретнее, и Визнер опять повеселел. Правда, там, в «Липе», случилась еще одна довольно странная встреча, и она тут же и надолго испортила Визнеру настроение… Визнер после этой встречи стал не только задумчивым, но и страдал от ревности. Речь идет об одном типе с юга земли Гессен, тот появился в «Липе» совершенно случайно. Они разговорились с ним. Разговор шел о каких-то пустяках, как обычно, но в какой-то момент южногессенец начал рассказывать о своей поездке сюда, о прибытии во Фридберг, о каком-то кондукторе, сначала все очень бессвязно… Южногессенец вообще много говорил, и все как-то нервно, обрывочно, делая между пассажами большие паузы, это производило странное впечатление. Визнер проявлял большую несдержанность, его вообще не интересовало, что он там рассказывает, этот южак-гессенец, вплоть до того момента, когда возле сахарного завода тот остановил автостопом «гольф» неопределенного бурого цвета, за рулем сидела девушка-турчанка, ехавшая из своего турагентства во Фридберге, она только что забрала там все необходимое, чтобы отвезти в филиал в Райхельсхайме. Приезжий задал несколько вопросов о тех местах, где они проезжали, рассказал о себе, и она спросила его, а что он, собственно, здесь, в Веттерау, делает, он, к сожалению, не мог дать ей правдивого ответа. Свою встречу с турчанкой он описывал в восторженных тонах, она оказалась очень приветливой, первый человек в Веттерау — и такой дружеский прием, он сразу воспринял это как нечто чрезвычайное, поскольку ехал в Веттерау, не теша себя надеждою встретить здесь милых и отзывчивых людей. Турчанка охотно провезла его через все близлежащие селения, остановилась возле церкви в Оссенхайме, даже ненадолго вышла из машины и, перейдя поле, показала ему с оссенхаймского холма вид на Фридберг, церковь и знаменитую историческую башню города etcetera, она даже показала ему местечко с замком, окруженным со всех сторон рвом с водой и лебедями в нем, он, правда, не помнит, как называется это место. Скорее всего, Штаден, сказал Визнер упавшим голосом. Да-да, точно, подхватил увлеченно южногессенец, правильно, Штаден называлось это место. Но Штаден, сказал Визнер, расположен за Флорштадтом, турчанка, которая его возила, специально сделала большой круг. Этого он не знал, произнес вдруг задумчиво мужчина, он плохо ориентируется на местности. Если он куда-нибудь идет, а потом возвращается, то… то, как правило, чаще всего не узнает уже пройденный путь, если, конечно, только… да, если только не сделает неимоверного усилия… не напряжется и не попробует сконцентрироваться на пути туда. Такова… такова его очень большая странность. А кроме того, он вечно путает, где лево, где право. Ему приходится долго думать, прежде чем он разберется, где лево, а где право. Что-то тут в черепушке у него не совсем срабатывает.

Мужчина вдруг стал задумчивым и погрузился в молчание. Визнер, окончательно пришедший от всех этих душевных излияний в плохое настроение, вдруг спросил, рассказывал ли он всю эту туфту и девушке-турчанке тоже. Он спрашивает его об этом, потому что он, Визнер, подозревает, что всю эту путаницу насчет левои правои так далее он втюривает только ради того, чтобы казаться интересным, одним словом, он хочет знать, красовался ли тот перед девушкой точно так же, как перед ними? Мужчина вперился неподвижным взглядом в стол. Да, он думает, что девушка нашла его интересным, многие находят его интересным, по крайней мере вначале. Можно предположить, что именно поэтому девушка сделала предложение выпить по чашечке кофе в этом водяном замке. Визнер: вот как! А потом девушка еще сказала, что у нее, собственно, много свободного времени, ей надо только доставить проспекты в Райхельсхайм не позднее вечера и прослушать там записи на автоответчике, других дел у нее нет, так как бюро уже закрыто. Визнер: и все это он запомнил в мельчайших деталях, ничего не забыл? Мужчина: это случилось с ним совершенно случайно. Визнер: а что было после кофепития? Мужчина: ничего. Они какое-то время посидели в замке, а потом еще и на скамейке возле рва и смотрели на воду и лебедей. Девушка несколько раз повторила, что любит лебедей И вообще очень любит лето, любит тепло и солнце, а нее оттого, что она южанка. Ее, между прочим, зовут Гюнес, что в переводе означает утреннее солнце.Так, он больше не желает ничего слушать, вскричал Визнер и топнул в бешенстве ногой по полу, лебеди, утреннее солнце, что это за сказки такие, и вообще по все неинтересно, может, он, южак, все это выдумал, и опять по той же причине, чтобы казаться интересным. Мужчина: он ничего не выдумал и у него нет на то ни малейшей причины. Но если он, Визнер, хочет, он может замолчать. Нет, сказал Визнер, пусть лучше расскажет, что дальше было, и, по возможности, поподробнее. Но мужчина только возразил, что все, что он тут им поведал, само по себе совершенно не важно, он сделал это без всякого умысла, просто по неосмотрительности, так обычно и бывает в публичных местах, приходят туда и с легкостью рассказывают чужим людям о том, что только что произошло, просто так, без всякой на то причины или основания, поскольку все, что рассказывают в трактирах и других людных местах, как правило, не имеет к окружающим никакого отношения. Без всякой на то причины, сорвался с места Визнер, потеряв последний разум, так уж и без причины! Рассуждает тут, как философ, вообще ничего нельзя понять. Он и не желает слушать эти общие слова, он хочет услышать конкретно про турчанку. Значит, она говорила о лете, ага, потом об утреннем солнце, и все это ему, южаку-гессенцу, показалось очень романтичным, да нет, так оно и было, даже чрезвычайно романтичным! И что произошло дальше? Раз уж он начал рассказывать эти бессвязные сказки, пусть расскажет все до конца. Всегда надо рассказывать все до конца. Основательно и без уверток! Визнер к этому моменту был совсем пьян, но неожиданно его агрессивность по отношению к чужаку-гессенцу пропала, и он стал с ним очень приветлив. Возможно, он про себя решил, раз уж этот человек произвел на его любимую турчанку такое сильное впечатление, ему лучше попробовать сначала наладить с ним отношения. Он пытался навязать ему бесконечный разговор, расспрашивал дотошно про его родословную, его жизнь, выразил свой восторг, что этот незнакомец приехал во Флорштадт, люди из других мест крайне редко приезжают во Флорштадт, в принципе во Флорштадте нет ничего интересного и нового, изо дня в день одно и то же, все повторяется раз за разом, его, Визнера, это с некоторых пор страшно злит… А потом он рассказал незнакомцу о планируемом ими путешествии и о Марко Поло, бывшем для него просто идеалом бизнесмена. Визнер все больше напивался и заказывал при этом для южака-гессенца снова и снова сидр и водку, чтобы иметь собеседника, потому что, пока они разговаривали, у него была над ним власть, так он думал. Все это привело к тому, что Визнер все больше смягчался и относился к нему душевнее, да, а в конце в полном восторге от интересного разговора с приезжим даже заказал бутылку очень дорогого шнапса, но мужчина встал и сказал, что действительно очень устал и много выпил, а кроме того, у него был сегодня трудный день, с большими неприятностями, и комнату он снял довольно далеко отсюда и отправится сейчас, если они не возражают, в свой пансион и ляжет спать. Что за трудный день, заорал опять Визнер, и что такого неприятного произошло с ним за этот день? Ага, Визнер уже плохо держался на ногах и язык у него заплетался, по сути, он уже не мог говорить членораздельно, а только издавал малосвязные реплики, они все трое к этому моменту здорово напились, тем не менее выпили еще и эту бутылку шнапса. Теперь уже и хозяин «Липы» подсел к их столику, а Визнер все никакие мог успокоиться и без конца возвращался к теме путешествия в дальние страны, его подружка теперь тоже все время на него сердится: путешествие, путешествие — мол, ни о чем другом он больше и говорить не может, только о своем путешествии, злится она, он ее этим уже достал, она даже боится за него, но он все равно однажды туда отправится, да, так оно и будет, уже решено, никто не путешествует, а вот он, Визнер, сделает это обязательно, потому что его душа просит романтики и приключений. Визнер — отчаянный по натуре человек, это точно, и в душе авантюрист и мечтатель, заявил хозяин «Липы», он тоже уже упился, и каждый раз, когда бывал пьян, горячо поддерживал этот его проект дальнего путешествия. Буцериус — тот тоже мечтатель. Вот он, хозяин, никогда не выезжал за пределы Веттерау, в нем нет этого куража, он обыкновенный владелец питейного заведения и не покинет этих мест. Южногессенец сказал, что приехал из гористой местности, из Оденвальда, он и родился в тех краях, и у него тоже никогда не было поползновения уехать оттуда. Это удивило Визнера. Надо же повидать мир! Южногессенец: он часто бывал в Румынии, раз или два ездил в Иерусалим. Но то были гостевые визиты, у него там родственники живут. Правобережье Рейна, между Майном и Неккаром, это то, что он меньше всего знает. Малая родина — это всегда самое что ни на есть неизведанное. Кто хочет познать мир, пусть лучше сидит дома. Родные края — это и есть целый мир. Не надо никуда ездить, чтобы познать мир. Он даже думает, что во время путешествия вообще ничего нельзя увидеть, какой уж там целый мир. Визнер глядел на него широко раскрытыми глазами. Казалось, что южак тоже пьян в стельку. Визнер без конца ударял себя по ляжкам и кричал, да он философ, ей-богу философ, то, что он говорит, понять нельзя, все это сплошная муть, никто, ни Буцериус, ни хозяин «Липы», не в состоянии его понять, однако все это страшно интересно, то, что он рассказывает, просто дико интересно, он должен им все рассказать, например, что он Делал в Иерусалиме, это ведь так здорово, Иерусалим, просто очень здорово! А почему не Стамбул, мог бы с тем же успехом, раз уж он несет тут всякую чепуху, рассказать и про Стамбул, тем более что повстречался сегодня с турчанкой, ха-ха-ха, как ее там зовут, утреннее солнце,ха-ха-ха, может, он и в Стамбуле бывал, турчанки, между прочим, очень привлекательны, или он этого не находит, у них, правда, усы растут, но большинство девушек их сбривают, у некоторых, конечно, их и вовсе не бывает. Тут бутылка опустела, и чужак не замедлил воспользоваться этим и покинул «Липу», он пошел спать.

На обратном пути Визнер был сильно на взводе, никак не мог успокоиться и все ругал южака-гессенца, называл его выскочкой и задавалой, тот еще тип, точно знает, как добиться эффекта, за ним нужен глаз да глаз, он поэтому специально и пошел за ним в туалет, чтобы сказать ему, он непременно должен прийти завтра на площадь к Старой пожарной каланче, там флорштадтцы будут праздновать Троицу, может, он увидит там и свое утреннее солнце,которое, судя по всему, произвело на него такое глубокое впечатление, а южак, стоя у писсуара, ответил, что не питает никаких надежд еще раз встретить эту девушку, да ему это, собственно, совершенно безразлично. И тут Буцериус поглядел по сторонам, не видно ли где Визнера. И действительно, Визнер вот уже несколько минут стоял у стойки вместе со старым Герберхаузом и пил с кем-то шнапс. В стоявшем рядом с Визнером Шоссау узнал по фигуре того молодого человека, которого видел в еловом лесу. Выяснилось, что это и есть тот самый южногессенец с горного массива Оденвальд на правобережье Рейна. Визнер сел теперь вместе с ним к Буцериусу зa стол. Он вновь вел себя весьма дружелюбно по отношению к незнакомцу, они были полностью погружены в беседу про одну неведомую страну, описанную Марко Поло. Визнер высказал несколько смелых предположений по поводу этой страны, он опять находился в плену своих авантюристических мечтаний, а южак, напротив, был абсолютно трезв, да и дневник путешествий Марко Поло знал, видимо, очень хорошо. Однако он производил впечатление обеспокоенного чем-то человека и вскоре ушел. Через несколько минут, компания Визнера только что грянула песню про любовь в порту,стараясь перекричать ревущий динамик, на сцену выплыло семейство Мор — отец, мать и дочь. Шустер беспомощно глядел в свой стакан. Только этих еще и не хватало, произнес он. Вон гам есть местечко в тени, хотя, конечно, все равно жарко, сказал громко Мор, вытирая платком пот со лба. Он показывал на свободные места на другом конце стола под маленькой липой, как раз напротив Шоссау и Шустера. Что за трудный день! И что за обременительные родственники! Еще во время поездки сюда было уже очень жарко, и тетя Ленхен без конца повторяла, как хорошо сделала Катя, что поехала на поезде, можно только порадоваться за нее. Катя Мор: тетя Ленхен всегда говорит слишком много. А госпожа Мор, сидевшая и обмахивавшаяся платочком, чтобы хоть чуть-чуть почувствовать ветерок, только и произнесла: тетя Ленхен действительно была невыносима. И вечно она говорит в этом приказном и оскорбительном тоне, как будто мы ей что-то сделали. И, Боже праведный, всегда одни и те жеразговоры. Ее муж погиб на войне за это время по меньшей мере раз триста, а как часто приходится ей, Мор, слышать слово «Любице», без конца Любице да Любице, стоит только увидеть тетю Ленхен, как тут же услышишь и про Любице. Она даже толком не знает, где это самое Любице находится, и ее, тети Ленхен, мужа она тоже не знает, этого самого Хайнцгеорга, он погиб за пятнадцать лет до ее рождения. Конечно, это ясно, я сочувствую ей, сочувствие вещь абсолютно нормальная, но постоянновыслушивать одно и то же — это выше моих сил! И про «Трудовой фронт» [10] … и эшелоны с беженцами… и дядю Эдуарда в Будапеште… и это в течение всей поездкииз Хеппенхайма сюда, целых два часа.Хорошо, что мы оставили тетю Ленхен в гостинице. Он: ты это называешь гостиницей? Этот обыкновенный задрипанный пансион. Этот деревенский постоялый двор. Катя: вы, как я погляжу, совершенно несправедливы по отношению к тете Ленхен. И вовсе она не говорит одно и то же. Она каждый раз рассказывает немножко по-другому. Это же непрерывный процесс воспоминаний. Мать: да, Боже праведный, но нельзя же вспоминать постоянно.Она как представит себе, что сама доживет до восьмидесяти и будет постоянно что-то вспоминать,на виду у всех людей, совершенно не считаясь с ними, без всякого стыда… Харальд Мор: но это же просто очень старая женщина. Она: да-да. Но иногда она спрашивает себя, как это возможно, то есть она имеет в виду, что тетя Ленхен просто ничего не замечает.Катя: что значит «не замечает»? Мать: просто не замечает, что слишком много говорит всякой ерунды. Я не собираюсь ее в этом упрекать, я просто констатирую. Она никогда не позволяла себе упрекать в чем-то тетю Ленхен, а вот та без конца делает им упреки, чего раньше тоже не было, во всяком случае в таком количестве. Что она себе думает, может, что все мы приехали сюда, чтобы огранить дорогого покойника? Зачем мы вообще взяли M с собой? Вы, говорит она, всегда первые там, где есть чем поживиться. Ей самой, тете Ленхен, до этого нет никакого дела, она никогда ничего не добивается. С тех пор как ее муж Хайнцгеорг погиб в тридцать девятом году, одним из первых, уже на второй день войны, то есть второго сентября, под Любице, с тех пор ей уже ничего не надо. Она, конечно, пошла по призыву на трудовой фронт, засучила рукава, она всегда была одной из первых, когда надо было что-то делать,а не делить.Раньше всегда была нужна работа, сегодня нет, сегодня все есть, никому ничего делать не надо, не то что тогда. А что стало бы с рейхом, если бы не трудовой фронт! Она тогда ночи напролет гопала в своих деревянных башмаках холодной Осенью, чтобы помочь тому или иному крестьянину ранним утром на полях, а для них, Моров, уже большой труд проделать обыкновенную комфортную двухчасовую прогулку, в конце которой они будут вознаграждены меблировкой целого дома. Но Хелене, вынуждена была возмутиться она, госпожа Мор, как вы вообще можете утверждать такое? Ах да, сказала тетя Ленхен, все это только разговоры, конечно, одни лишь разговоры, а почему тогда все они поехали сегодня в… как его… Веттерау, если это только одни разговоры? Ведь не ради же покойного? Его вообще никто не знал. К нему никто никогда не проявлял ни малейшего интереса, к этому старому человеку, жившему там и полном одиночестве, без семьи, не то что она, Хелене, а вот стоило ему умереть, как они все ринулись туда. Госпожа Мор: ну, тетя… Да-да, все так и ринулись туда, напустилась на нее с заднего сиденья тетя Ленхен. А вот ее, тетю Ленхен, сказала она, взяли только для того, чтобы придать этому дележу видимость траурной процессии. Она им не доверяет. А почему, собственно, она должна им доверять, она этого человека вообще не знала, не видела его никогда в жизни и теперь уже не увидит, потому что он умер и может этому только радоваться, насколько она успела понять, а что еще остается при таких родственничках. Она: тетя Ленхен, мы больше не желаем этого слушать. Мы тебя взяли, потому что ты сама этого хотела, и это единственная причина. Тетя Ленхен: да, точно, потому что я хотела посмотреть, как все мои теории сбудутся, вы, впрочем, не должны принимать это на свой личный счет, речь идет о самых обычных делах, случающихся во всех семьях, я и по Жанет это вижу. Между прочим, вы взяли меня, чтобы Жанет могла поехать с господином Хальберштадтом, она бы не вынесла ехать со мной два часа в одной машине, она не любит, когда я много говорю, и поэтому надо было сначала меня куда-нибудь деть, чтобы она могла сесть в машину к господину Хальберштадту. А что мне не доставило никакого удовольствия ехать в этом разболтанном и громыхающем грузовике, это уж вы как-нибудь можете себе представить. Объясните мне, пожалуйста, с какой это стати мы ехали в грузовике? Почему Харальд не взял свою легковушку? Вот видите, вы молчите! Нет, сказала тетя Ленхен, эта поездка не доставила ей никакого удовольствия, факт, но когда-нибудь она все-таки съездит в Любице. Когда-нибудь и она, Катя, тоже туда съездит. Поездка с тетей Ленхен была очень утомительной, она, Катя, это сама видит, сказал Харальд Мор. Она ни минуты не давала никому покоя, а когда он сбился с пути и вышел в Бад-Фильбеле, она с триумфом и даже какой-то ненавистью засмеялась. У тети Ленхен две оборотных стороны — одна приятная, временами она действительно бывает просто очаровательной и обворожительной, а другая менее приятная. Сегодня вечером она наверняка будет само очарование, это так всегда с ней, особенно в компаниях, она всегда показывает себя с лучшей стороны, хотя ей уже восемьдесят. А какая выносливость! Катя: она этого просто не понимает, она всегда хорошо относилась к тете Ленхен. Она, конечно, старая закоренелая нацистка, и это каждого смущает, но ей, Кате, это все равно. Харальд Мор: может, ты помолчишь, дочь моя! Тетя Ленхен никогда не была национал-социалистом, и тебе это прекрасно известно, мы так часто говорили об этом. Катя: она вообще не понимает, как он может такое говорить. Тетя Ленхен была членом национал-социалистской партии, это всем известно, раз она была в партии наци, значит, она была нацисткой, одно вытекает из другого. Вот его, Харальда Мора, тоже ведь называют социал-демократом, поскольку он член социал-демократической партии, так и тетя Ленхен одна из бывших национал-социалистов. Или, может, он станет утверждать, что никакой он не социал-демократ? Он: как ты только можешь сравнивать социал-демократию с национал-социализмом? Между ними нет ничего общего, как раз все наоборот! Она: она и не сравнивает их. Она только констатирует, что тетя Ленхен состояла в NSDAP, [11] а следовательно, была нацисткой. Он: но она же знает, что тогда нельзя было по-другому, обязательно надо было состоять в этой партии, а то, что кто-то был в партии наци, вовсе еще не значит, что он был убежденным национал-социалистом. Ей же надо было найти работу, чтобы прокормить семью. Катя: что это он завел речь об убежденныхнационал-социалистах, от этого все только еще больше запутывается. Зачем так все усложнять? Тетя Ленхен и сегодня не оспаривает, что она состояла в той партии, больше того, она не имеет ничего против и признает, что сохранила свой членский билет, и везде его показывает, а ты, ее потомок, хочешь теперь притвориться и обставить все дело так, чтобы встать на ее защиту против ее же собственной совести. Если тетя Ленхен говорит, что она была национал-социалисткой, имеет она право говорить так о себе или нет? Госпожа Мор: как ты разговариваешь с отцом! Потомок — что это за слова такие, речь идет о ее отце, а не о каком-то постороннем потомке. Она: о люди, помогите! Госпожа Мор: и даже если тетя Ленхен раньше была заодно с наци, то есть она хотела сказать, даже если она была в их партии, то вполне может быть так, что никакой ее вины в том не было, она, госпожа Мор, вообще склонна думать, что ее муж, этот Хайнцгеорг, вместе со всей своей семейкой оказал на нее дурное влияние. Катя: вот как, но она же его не знает, этого Хайнцгеорга, она же сама только что об этом заявила, он погиб, сказала она, за пятнадцать лет до ее рождения, и тем не менее теперь ей вдруг стало что-то известно о его дурном влиянии. Госпожа Мор: но ведь откуда-то это взялось, почему-то тетя Ленхен оказалась в той партии. Катя Мор я думаю, нам лучше прекратить этот разговор. У вас нет юридического права объявлять тетю Ленхен недееспособной. Вся семейка в течение некоторого времени пребывала в плохом настроении, не глядя друг на друга, они молчали, пока перед ними ставили пиво и раскладывали соленые крендели. Как и любой семейный разговор, так и этот в семействе Мор касался того, что без конца пережевывалось на протяжении жизни, вечно одно и то же, о чем уже толковали неоднократно, но что все еще не давало покоя и всегда приводило к ссорам. Между прочим, сказала мать, стряхивая с кренделя излишнюю соль, Бенно мог бы тоже с нами поехать, почему бы ему было не приехать хотя бы на похороны? Катя: у меня нет ни малейшего желания обсуждать это. Госпожа Мор: но почему он всячески избегает любого контакта с нами? Катя: ничего он не избегает, он просто не придает этому никакого значения. Госпожа Мор: но разве вы не проводите много времени вместе? Лицо Кати Мор стало при этих словах красным от гнева. Мама, сказала она, дальше этот разговор она поддерживать не будет. Она, ее мать, еще три дня назад в телефонном разговоре поднимала все эти крайне странные и, в конце концов, не самые приятные вопросы, и тогда это тоже все закончилось ссорой и большим криком. Она, Катя, больше не хочет иметь никаких нервотрепок. Ей просто с трудом верится, она всего три часа с ними вместе, и опять все по-старому, словно она никуда и не уезжала. Но теперь она живет отдельно от них, в Вюрцбурге, и не желает больше снова каждый день проходить через стрессы в семействе Мор, дожидаясь, когда ее, того гляди, удар хватит, все, точка. Госпожа Мор посмотрела на нее с большим удивлением, что такое ее дочь говорит, мать даже покачала осуждающе головой, давая понять, что все это одни глупости, и просто продолжила разговор. Сто километров не такое уж большое расстояние, они, Катя и Бенно, могли бы посмотреть на эту поездку как на воскресную прогулку. Сначала они вместе собрались бы в Хеппенхайме, а потом приехали бы сюда, как единая дружная семья, вместе с тетей Ленхен. Катя: о да, прекрасная воскресная прогулка! Госпожа Мор: да, конечно. Они могли бы пойти куда-нибудь и устроить праздничный обед, а потом погулять. Они, Моры, смогли бы немного побеседовать с Бенно, а то когда еще представится такая возможность? Наверняка Бенно был против этого. Или? Разве это не так, резко вдруг сказала госпожа Мор, конечно, Бенно был против, он не хочет проводить время с семьей Мор, он ее презирает. Харальд Мор: Эрика, прошу тебя. Госпожа Мор: нет, нет и нет, когда-нибудь надо это высказать. Бенно с самого начала повел себя так. Правда, он появлялся пару раз в доме, сидел с ними за одним столом, пока у него не сложилось о них определенное представление, оно так и осталось неизменным с тех пор, Бенно так с ним и живет, с тем законченным представлением о семье Мор. Когда они видели его в последний раз? Это, поди, прошло три или четыре месяца. Такой, как Бенно, который считает себя лучше других, думает, раз он составил себе однажды о ком-то представление, то это и есть тот самый верный образ, уж ей-то это доподлинно известно. Когда она с ним разговаривает, она ясно видит, он разговаривает вовсе не с ней, а с тем образом, что сам создал о ней и вообще о всей семье Мор в целом. И образ этот не самый лучший. Он всех нас считает глупыми, и я должна сказать, это свидетельствует о его заносчивости. Она все время задает себе вопрос, как такое вообще могло прийти ему в голову. Они, Моры, конечно, не делают себе жизнь такой простой, как Бенно Гёц для себя. Они всегда вежливы, постоянно приглашают его зайти к ним, они, видит Бог, не думают про него ничего плохого. Они, Моры, не стесняют людей, дают им полную свободу, не навязывают своих манер. У нее ведь, в конце концов, тоже нет никакого права так безапелляционно судить о других. Но вот как Бенно приходит такое в голову, если он думает, что может себе это позволить, ей очень бы хотелось знать. Катя: все это глупости, Бенно вообще не имеет ничего против семейства Мор. Он относится к ним так же, как и ко всем другим семействам на свете. Госпожа Мор: да, совсем ничего не имеет. Вообще ими не интересуется. А как же так? Что они ему такого сделали? в конце концов, она, Катя, их дочь. Представь себе на минутку, вы однажды поженитесь, и как это, по-твоему, будет все происходить? Как они, Моры, сядут за один стол с Гёцами, если их сын выставил нас перед своим семейством в таком невыгодном свете? Катя: ну почему же в невыгодном свете? Бенно ничего такого про вас не говорил, он вообще ничего про вас не говорил. Госпожа Мор: вот-вот! Это оно как раз и есть! Что думают его родители про нас, если он вообще о нас ничего не говорит? И почему мы до сих пор не познакомились с семьей Гёц? Похоже, семью Гёц это совершенно не интересует, я что-то не припоминаю, чтобы я до сегодняшнего дня обмолвилась с госпожой Гёц больше чем двумя-тремя словами по телефону. Ни приглашения, ни знакомства, ничего. И с тех пор, как она, Катя, живет в Вюрцбурге, вообще больше никакого контакта с семьей Гёц нет. Она, госпожа Мор, спрашивает себя иногда, да вместе ли еще вообще она, Катя, с этим Бенно. Быть вместе — это просто слова, сказала Катя Мор. Ага, значит, вы не вместе, спросила госпожа Мор. Катя: для нее это ничего не значащие слова и для Бенно тоже. А когда, спросила госпожа Мор, вы виделись в последний раз? Катя: позавчера. Что значит этот вопрос? Госпожа Мор: ну, тогда ты, значит, вполне могла пригласить его поехать с нами. Ты приглашала его? Катя: во-первых, это не увеселительная прогулка, а похороны, а во-вторых, сна его не приглашала. Почему она должна была это делать? Она только сказала ему, что поедет сюда. Госпожа Мор: но мы же просили тебя об этом! Катя: она его не приглашала. Она тогда еще не знала, поедет она сама или нет. Она поехала только из вежливости. Представьте себе, Бенно был бы сейчас здесь и слышал бы весь этот идиотский разговор, спрашивается, зачем ему это? Хватит уже того, что мне приходится его выслушивать. Госпожа Мор, оскорбленная: ну, если для тебя так обременительно провести полдня в кругу своей семьи… Катя: о люди добрые! Вы действительно невыносимы. Впрочем, вы сами себе без конца противоречите, вам это не бросается в глаза? И не могли бы мы сейчас поговорить о чем-нибудь другом, кроме Бенно? Бенно с вами действительно ничего не связывает. Он и сам не так-то прост. Госпожа Мор: а почему у него столько сложностей? Она знает, он часто сам себе осложняет жизнь, вешает голову, отчего так? Он же не болен? И не подвержен депрессиям? Тогда, пожалуй, стоит еще раз обдумать все с Бенно, прежде чем решиться на такой шаг и жить потом с понурым и кислым человеком, нет, сначала надо трижды подумать. Он всегда производит впечатление задумчивого человека, постоянно погруженного в себя, да и походка у него какая-то неряшливая, он никогда не ходит прямо и слишком много курит. Он нервный человек? Харальд Мор: так, Эрика, это уже действительно нас не касается, ты не находишь? Эрика Мор обиженно откинулась назад. Уж нельзя и разузнать немного, с кем собственная дочь проводит время. Ведь она ничего такого не говорит, нет, нет и нет, она даже ничего такого не сказала. Она вообще больше ни слова не произнесет. Харальд Мор: совсем неплохая идея. Семейство опять замолчало. Вот, вскричала вдруг госпожа Мор. Оба других, испуганно: что такое? Госпожа Мор: ну вон там! Это же Бенно, я его ясно видела. Или, может, я ошиблась? Вон там сзади, в том проулке, он стоял там, рядом С вывеской. Но этого, собственно, никак не может быть. Фу-у, я и вправду подумала, что там в проулке стоит Бенно Гёц. Вот до чего вы меня довели! Целиком и полностью ваша вина! Катя Мор с восторгом хлопнула себя по коленке и воскликнула: мама, ты просто супер! Неповторима! Полный кайф, такого еще никогда не было. Теперь и госпожа Мор засмеялась, вся семейка залилась дружным смехом и смотрела в одном направлении, убеждаясь, что дружка дочки там, конечно, не было и не могло быть и что идея госпожи Мор более чем смехотворна.

10

«Трудовой фронт» — массовая фашистская организация по работе среди населения и его мобилизации во время подготовки к войне.

11

NSDAP (нем. сокр.) — Национал-социалистская немецкая рабочая партия.

Самое позднее, с этого момента, когда смех мог быть услышан и другими, Катя Мор приковала к себе внимание Визнера. Он сидел за своим столом и все больше погружался в молчание, при этом бросая все время тайком взгляды на юную особу из Хеппенхайма. Шоссау вскоре ушел. Ближе к вечеру он прошел по Нижнему Церковному переулку и посмотрел наверх, на окна дома № 15, где уже горел свет. Внизу в дверях стоял священник Беккер и курил вместе с депутатом городского совета Рудольфом. О-о, Шоссау, приветствовал его священник. Я, конечно, должен был сказать госпоже Адомайт… я совершенно об этом забыл. Нет, как я мог такое забыть! Но скажите, пожалуйста, а где сейчас ваш друг господин Шустер? Я, собственно, ожидал, что он появится здесь. Мне действительно крайне неприятно, что я не подумал о том, чтобы напомнить о вас и вашем друге госпоже Адомайт! Нет-нет, все в порядке, сказал Шоссау, он вышел просто так прогуляться и забрел сюда совершенно случайно. Да, это так, в такой день, сказал Беккер, человеку многое приходит в голову и появляется потребность пойти прогуляться. Такая сегодня выпала на нашу долю своеобразная Троица. Сначала похороны. А потом эта необычная жара. Тут депутат городского совета Рудольф снова обратился к священнику: у него, между прочим, состоялся сегодня спор с господином ландратом, да, он знает, это грех, во-первых, воскресенье, и не простое, а Троица, но речь зашла об угодьях вокруг Оссенхайма. Спор шел из-за плановой комиссии и ее проекта по прокладке железнодорожных путей городской электрички. Но, к сожалению, ничем положительным этот спор не закончился. Беккер: ах! Рудольф: флорштадтская низина не будет охвачена проектом. На этом направлении всеми прогнозируется коллапс. Беккер: да, движение здесь небольшое. Рудольф: вот-вот, но дискуссия с господином ландратом, д-ром Биндингом, помешала ему, Рудольфу, принять участие в траурной процессии и присутствовать на похоронах Адомайта, ведь речь в данном случае, безусловно, шла об уважаемом члене приходской общины. О-о, добрый день, господин Брайтингер, сказал священник Беккер, пока Рудольф громко откашливался. Добрый вечер, сказал Брайтингер и приподнял шляпу. Добрый день, господин Рудольф! И Брайтингер уже исчез в дверях парадного входа. Кто это, спросил Рудольф. Так это господин Брайтингер, ответил Беккер, старый учитель из Верхнего Церковного переулка. Рудольф: Брайтингер? Никогда не слышал. Беккер: речь идет о читателе Брайтингере. Он постоянно пишет письма в рубрику «Читатель» в газете «Вестник Веттерау». Рудольф: ах, так! Читатель Брайтингер! Значит, это тот самый читатель Брайтингер, понятно. Ни разу его не видел. Хотя на самом деле по поводу любого вопроса, стоящего на повестке дня, всегда можно обнаружить его очередное письмо в «Вестнике Веттерау». Это не он ли поднял в последнее Рождество глобальный вопрос о полумесяцах в детских садах, он имеет в виду, не этот ли Брайтингер и развязал всю эту аферу? Охохохоньки, поистине странный человек, сказал Рудольф и погасил сигарету. Однако ислам — очень важная тема, она вносит беспокойство в народ. Сама по себе, конечно, безрассудная идея, по тем не менее очень понятная, вы не находите, господин священник? Беккер: что он имеет в виду под безрассудной идеей, он это не совсем понял. Рудольф: ну, что дети этого детского садика мастерили рождественские украшения на окна своих домов, в том числе и полумесяцы тоже, и тут некоторые матери из Оссенхайма вдруг заметили, что в этот детский сад ходят и турецкие дети тоже, и вот, пожалуйста, мы имеем дело с исламизацией пусть пока еще не германского общества на федеральном уровне в целом, но в этом детском саду в Оссенхайме бесспорно, что и вызвало громкий общественный протест, начатый и подогретый истерическими письмами таких читателей, как Брайтингер. Недавно он высказался на тему увеличения поборов для вывоза мусора. Вы читали? в принципе это оскорбление для всей краевой власти. Как вы знаете, я питаю определенные честолюбивые намерения относительно края, в ближайший февраль я выставлю свою кандидатуру на муниципальных выборах в органы самоуправления. Да, от города в краевую власть. В конце концов, в каждом деле необходимы перспективы, и что касается благоустройства края — тоже. Беккер кивнул. Рудольф: перспективное общественное благоустройство необходимо всем, нельзя же думать только о благе собственной жизни. Как только наступают застой и бездействие в обществе, так жди регресса, то есть отставания во всем. А вы, собственно, кто будете, спросил он, обращаясь к Шоссау. А это, сказал господин Беккер, один очень хороший знакомый покойного Адомайта, господин Шоссау у нас уважаемый краевед. Ах, вот как, сказал Рудольф, очень интересно. А, собственно, в каком смысле — краевед? Шоссау: он вообще-то историк, работает для исторического журнала Веттерау. Рудольф: ах да, действительно, это что-то из области истории. Но историю кто-то должен делать каждый день. А потом придут другие и запишут все на бумаге. А что вы конкретно делаете, когда работаете для исторического журнала? Сидите и копаетесь в архивах, как я предполагаю? Или производите археологические раскопки? Нет, сказал Шоссау (он обдумывал, стоит ли продолжать этот разговор), он не ведет раскопок. В данный момент он ведет изыскание материалов для написания научной статьи в серии «Войска Наполеона в Веттерау»,эта серия регулярно печатается в журнале, освещающем прошлые исторические события в Веттерау. Рудольф: ага, и кто это оплачивает? Он имеет в виду, что такая работа, пусть его поймут правильно, может интересовать только очень незначительное меньшинство налогоплательщиков, хотя это, конечно, само по себе в высшей степени интересно, наполеоновские войска в Веттерау, да, а они, значит, дошли даже идо Веттерау. Вот как, и что они здесь делали, в Веттерау, он имеет в виду наполеоновские войска? Шоссау: в настоящий момент он работает над битвой за Иоханнисберг. Рудольф, вдруг рассмеявшись: что, за Иоханнисберг шла настоящая битва, ха-ха-ха! в это он просто отказывается верить. Да это же всего лишь небольшой холм! Шоссау: в стратегическом отношении Иоханнисберг не самая маловажная высота. Рудольф: и эту самую серию действительно финансируют из средств края? Шоссау: только частично, а в остальном журнал выходит на средства федерального министерства по науке и научным исследованиям. Рудольф: очень интересно. Видите, насколько все это преувеличено, когда кто-то берется утверждать, будто мы не живем в условиях всеобщего благополучия. Итак, мой дорогой, э-э, мой дорогой… Беккер: Шоссау. Рудольф: да, мой дорогой Шоссау, видите ли, пока вы работаете над вашим холмом, в вместе с ним и над Наполеоном, никак нельзя утверждать, что дела у нас идут плохо. Ха-ха, через двести лет кто-нибудь напишет в этом историческом журнале о политических битвах по поводу сбора средств для вывоза мусора и строительства дороги, делающей крюк вокруг угодий Оссенхайма. Конечно, если и тогда на это хватит денег. Потому что сегодня дело обстоит так: ничто так не дешевеет, как деньги. Посмотрите только, сколько получает сегодня строитель и во что это обходится людям. Вот, например, граф Матэшка Грайффенклау, он восстанавливал в своем родовом замке водяную башню силами небольшого числа рабочих и в итоге оказался разоренным, тогда он поднялся однажды ночью на виноградник и пустил себе пулю в лоб. Беккер: господин Адомайт всегда жил очень экономно. Да, сказал Рудольф, внезапно утративший свой ораторский пафос и в задумчивости посмотревший вверх по фасаду дома, видно, что этот человек жил очень экономно… Если бы все так делали, в Веттерау уже в ближайшем будущем жизнь была бы не хуже, чем на юге Италии. Ну, как бы там ни было, сказал Беккер, потирая руки, а вас, Шоссау, очевидно, просто забыли пригласить, хотя, по правде говоря, никто больше вас не имеет такого прямого отношения к этой местности и всему происходящему здесь, поэтому я сказал бы так: пойдемте вместе с нами, я представлю вас сестре Адомайта. Священник уже собрался войти в дом. И тут Рудольф спросил: а кто вообще был этот Адомайт? Священник остановился. Адомайт был пенсионером. Ах, да-да, сказал Рудольф, конечно, ему уже было за семьдесят, в таком возрасте обычно все становятся пенсионерами. А откуда у него было право на пенсионную ренту? Ведь сначала надо кое-что платить в пенсионную кассу, чтобы потом получать социальные выплаты. Из каких средств он это делал? Беккер, ища взглядом помощи у Шоссау: да, если честно сказать… У него не было государственной пенсии. Ему ведь принадлежал этот дом, он сдавал раньше первый этаж. Рудольф: но на это нельзя прожить. Беккер: ну, видите ли, в случае Адомайта речь идет об очень своеобразном человеке. Он жил строго, можно сказать, почти аскетически и чрезвычайно экономно. Впрочем, он никогда не нуждался. Рудольф: уж не хотите ли вы сказать, что этот Адомайт всю свою жизнь вообще ничего не делал? Беккер: нет, почему же, напротив. Временами он работал в библиотеке во Франкфурте. Он также немного пописывал и имел от этого кое-какой доход. Рудольф: вот как? А что он писал? Местные исторические романы? Нет, сказал Беккер, он работал над несколькими книгами по, э-э, орнитологии. Он, между прочим, несколько лет преподавал во Франкфурте студентам. Рудольф: орнитологию! Беккер: нет, скорее гуманитарные науки. И лингвистические. Он знал латынь. Причем необычайно хорошо. Рудольф: почему он тогда не стал учителем? Это же самое лучшее, так мало часов на работе, и вторая половина дня всегда свободная, а кроме того, три месяца каникулы, фантастическое обеспечение в старости. Да, сказал Беккер, все это так, но (бросая взгляд на Шоссау) как-то трудно было бы представить себе Адомайта в этой роли. Для него всегда была важна независимость, он имеет в виду, полная независимость от всего. Рудольф: ах, какой вздор! Независимость стоит денег. В итоге за все расплачивается государственная социальная система. Взгляните только на этот дом! Конечно, он не то чтобы вот сейчас совсем и развалится… но дальше-то что с ним будет? Дом перейдет по наследству, и наследнику придется, не мешкая, вкладывать в него деньги, ибо вряд ли он захочет владеть им в таком состоянии. Следовательно, он будет платить за то, чего не сделал в свое время экономный господин Адомайт. А не может и кого быть, что этот Адомайт просто был обыкновенным бездельником?

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: