Шрифт:
Одна только Лариса катастрофически худела. Пропали ее розовость и вальяжность, исчез жирок, шея стала жилистой и тонкой, на нехудеющих руках вспухли жилы. И юбка и гимнастерка висели на ней, как на жерди, и только широкий нос вздернулся и глядел задиристо и непримиримо. Она даже ругаться перестала. «Дай, подай, сделай», — вот и все, что она говорила в течение суток, а остальное время работала молча.
И только когда на кухне появлялся комбат, маленькие суровые глаза Ларисы доверчиво и восхищенно открывались, но она думала о том, что от нее пахнет луком, сырым мясом и потом. Но комбат, казалось, не замечал этого. Он особенно ласково и охотно шутил с поварихой, нахваливал и порядок на кухне, и все, что она готовила. Только раз у Ларисы была стычка с комбатом, когда она приготовила ему тарелку отличных пирожков. Он принял их, но сейчас же роздал окружающим, а потом, почему-то стесняясь, попросил:
— Никогда не делайте этого, Лариса. Хорошо? Пожалуй, самое страшное на войне — это оторваться от бойцов… хотя бы в мелочах… — потом решил: — Нет, как раз в мелочах!
Лариса вспыхнула, потупилась и тихонько прошептала:
— Хорошо. Этого больше не будет.
И видно было, что ей очень тяжело. Прохоров полуобнял ее за твердые, теперь уже слегка угловатые, как у подростка, плечи и тихонько встряхнул:
— Надо держаться, Лара.
Она вскинула на него необычно расширенные и почему-то полные слез глаза, хотела что-то сказать, но губы задрожали, и она отвернулась.
Именно с этого дня она почти начисто отказалась от отдыха. Но делалось все это не для тех, кому это было важней и нужней всего, а для Прохорова. Только для него одного. Однако Валя не знала этого. Она просто видела неуемную работоспособность подруги и вечерами, валясь с ног от усталости, все-таки стирала свое и ее белье, гимнастерки и юбки, подшивала воротнички и требовала, чтобы Лариса поела. Липочка, как всегда, молчала и ни во что не вмешивалась. У нее как раз в это время начался роман с молоденьким лейтенантом, и, по ее мнению, лейтенант этот ее не любил.
— Придет и спит. Зачем мне такой нужен? — меланхолично обижалась она.
— А ты жуешь? — серьезно спрашивала Лариса.
— А если он сахар приносит?
— Господи, — стонала Лариса, — ведь вот же уродилась. Иди за водой.
Липа прихватывала сухарик и уходила за водой: Ларисы она побаивалась.
— Зачем вот такие нужны? — сердилась Лариса. — Нет, скажи. Ты ученая.
Валя не знала и отвечала уклончиво:
— Всякие нужны. Ведь она работает. И говорят, хорошо работает.
Работу Лариса уважала, поэтому сердиться прекращала и цедила сквозь зубы:
— Знаем. Ну ладно. Там картошку молодую привезли — я пошла. А то ж они ее в воде вымочат.
Помочь подруге большим, заглянуть ей в сердце, Валя не могла: у нее еще не хватало такта, да и, кроме того, она по-прежнему не верила, что в этом сердце может быть что-нибудь очень уж серьезное. И она уходила на полянку. И там, если удавалось, пела с Прохоровым, а батальон подпевал.
Отцу Валя написала нежное и в то же время сдержанное письмо, в котором честно рассказала о своих опасениях помешать ему, объяснила, что уход из бригады накануне боев ей кажется близким к дезертирству. И отец, хоть и с грустью, но согласился с ней и просил об одном: чтобы она берегла себя. Как только позволит время, он сейчас же ее навестит.
Но сделать этого не удалось. Ночью бригада поднялась по тревоге и после нескольких ночных маршей встала на исходные позиции в покореженном снарядами мокром осиннике. Ржавый болотистый кочкарник, ржавая вода, жесткая непахучая трава, посеченные, испуганно вздрагивающие осинки. Необыкновенно белые, почти без черни березки и коренастые елочки на высоких местах не радовали еще и потому, что нигде за время войны Валя не видела такого количества комаров. Они кружились безмолвными тучами и, только нападая, осатанело звенели. Руки, шея, лицо, даже ноги под юбкой покрылись волдырями, и с первого же дня пребывания на новом месте все стали мечтать об одном — как бы удрать из этого гиблого места.
Именно в этом месте американские танки впервые показали свой норов. Каждый третий из них умудрился застрять в грязи, и высокие, неуклюжие машины вытаскивал единственный сохранившийся в бригаде тягач — бывшая тридцатьчетверка, с которой была снята башня.
— Это надо учесть, — строго приказал комбриг танковым командирам, как будто они были виноваты в том, что у машин оказалась такая плохая проходимость.
Командир бригады со строевыми командирами несколько раз выезжал на рекогносцировку и по возвращении долго совещались. Потом комбриг уехал на два дня в штаб фронта и вернулся несколько повеселевшим: бригаду перебросили на новый участок. Но прежде чем она вышла на марш, он отдал приказ: личные ящики членов экипажа сорвать и выбросить. На освободившиеся места добавить боезапас — снаряды и патроны.
Приказ этот был встречен танкистами с облегчением:
— Хоть стрелять будет чем, а то на этих бензинках, как мошкара, сгоришь.
И то, что эти новенькие, такие солидные, заносчивые машины могут гореть, показалось вероятным.
Кажется, в этом лесу они были перекрещены из «дылд» в «гробы» и еще хлеще: БМ-7 — «братская могила на семерых».
6
В безоблачном, белесом небе плавали легкие, просвечивающие дымы. Пушки гремели устало, натруженно, и разные по звуковым оттенкам автоматные и пулеметные трели тоже казались вялыми, усталыми и только иногда, сплетаясь в кутерьму звуков, впадали в настоящую ярость сражения.