Шрифт:
Вскоре после того, как в его наружности произошла перемена, он послал за нотариусом, и в тот же день после того, как он побыл довольно долго у себя в комнате, вышел в зал, где в то время находился я, и, походив медленными шагами взад и вперед, взял меня за руку и, обратившись ко мне, сказал:
— Мистер Маккеллар, я много раз имел случай убедиться в том, какой вы верный друг и какой вы преданный человек, и поэтому я осмеливаюсь обратиться к вам с просьбой: я имею намерение написать сегодня завещание и надеюсь, что вы не откажетесь быть у меня свидетелем. Я знаю, что вы любите всех нас и исполните мою просьбу.
В продолжение всего последнего времени, предшествовавшего этому дню, лорд почти целые дни только и делал, что спал, и его крайне трудно было разбудить; затем он начал очень многое забывать, между прочим, путал времена событий, и с открытыми глазами, преимущественно именно тогда, когда он не спал, звал свою покойную жену и старого покойного слугу, могилу которого я сам много раз видел.
Если бы меня спросили, считаю ли я его способным написать завещание и нахожу ли я, что он в здравом уме и твердой памяти, то мне по совести пришлось бы ответить, что нет, а между тем завещание, которое он составил, было написано так правильно, и все его распоряжения свидетельствовали о таком нормальном состоянии умственных способностей, что решительно никто не мог усомниться в том, что человек, написавший это завещание, был в полном уме и твердой памяти в то время, как он постепенно объявлял свою последнюю волю.
Но здоровье его с каждым днем становилось все хуже и хуже. Силы его ослабевали, ноги отказывались служить, он начал глохнуть, и он уже теперь не разговаривал, а скорее бормотал что-то под нос. Но, несмотря на то, что он находился в таком плохом состоянии, он все-таки не переставал изъявлять нам свои ласки: он гладил по руке того, кто оказывал ему услугу, и старался всячески выказывать нам свое расположение. Мне он подарил одну из своих любимых латинских книг и с особенным старанием начертил на ней свою фамилию. Незадолго до его смерти к нему вернулась снова способность ясно произносить слова, но только временами, и когда он произносил их, он производил впечатление ребенка, заучившего наизусть свой урок, время от времени запинающегося и желающего припомнить то, что он забыл. В последнюю ночь перед своей смертью он вдруг сразу прервал царившую в комнате тишину, громко произнеся следующую фразу Виргилия: «Gnatique pratisque, aima, precor, miserere». Фразу эту он выговорил ясно и отчетливо.
Когда мы услышали голос лорда и фразу, которую он произнес, мы бросили наши занятия (мы находились тут же в комнате) и поспешили подойти к нему, но он сидел совершенно спокойно в своем кресле и, судя по выражению его глаз, можно было подумать, что он даже и не сознавал того, что он говорил. Вскоре после этого его уложили в постель, хотя с большим трудом, чем обыкновенно, и в ту же ночь он тихо скончался.
Спустя довольно много времени после его смерти мне пришлось говорить о лорде с доктором медицины, фамилии его я не назову, скажу только, что он был знаменитый доктор, и я упомянул о всех странных явлениях во время его болезни. По мнению доктора, и лорд, и мистер Генри были больны приблизительно одной и той же болезнью: отец, по его мнению, захворал от испытанного им сильного горя, а сын вследствие какого-нибудь сильного нравственного потрясения. По мнению доктора, у них обоих лопнул в мозгу сосуд, и, по всей вероятности, слабость мозговых сосудов было наследственным свойством Дьюри-Дёррисдиров.
Лорд умер, а сын его, мистер Генри, с каждым днем превращался все в более крепкого человека, то есть в физическом отношении, в нравственном же он все-таки не производил на меня впечатления вполне здорового человека. Нельзя даже сказать, чтобы душа его страдала, но что-то такое происходило в его внутренней жизни, что бросалось мне в глаза, и чего я прежде не замечал.
Смерть лорда была для нас неожиданным и тяжелым сюрпризом; миссис Генри и я были очень поражены, а, кроме того, нас заботил еще следующий вопрос: как после смерти отца будет вести и держать себя его сын, мистер Генри? Оба мы были того мнения, что сыновья своей дуэлью убили лорда, и что, стараясь убить друг друга, они, сами того не замечая, убили старика-отца. Но, к счастью, мысль эта не приходила в голову мистеру Генри или, вернее, теперь уже лорду Генри. Он не особенно близко принял к сердцу смерть отца; правда, он сделался несколько серьезнее, но нисколько не был убит горем. Он очень часто и с большим уважением к памяти покойного разговаривал о нем, но, по-видимому, с совершенно спокойной совестью. В день похорон он был чрезвычайно серьезен, но вполне спокоен, все лежащие на нем обязанности выполнил тщательно и при этом держал себя с большим достоинством. Я только заметил, что он очень строго наблюдал за тем, чтобы его титуловали лордом, и что он придавал этому большое значение.
И вот на сцене появляется теперь новое лицо, ныне здравствующий лорд Александр, играющий большую роль в этом рассказе, родившийся 17 июля 1757 года и своим появлением на свет переполнивший чашу счастья своего родителя, лорда Генри. Когда мальчик родился, молодой лорд пришел в такой неописуемый восторг, что счастливее его в ту минуту, кажется, не было ни одного человека на свете. На самом деле я уверен, что не существовало на свете отца, который любил бы своего сына сильнее, чем мой патрон любил своего Александра. Как только сын его не находился при нем, он тотчас скучал и беспокоился, не случилось ли с ним что-нибудь. Когда мальчика выносили гулять, отец тревожился, чтобы его не простудили, и следил за движением туч, боясь, чтобы он не промок от дождя. Ночью он ежеминутно вставал и прислушивался к дыханию его. На посторонних лиц лорд производил даже несколько странное впечатление тем, что постоянно разговаривал о своем сыне. Когда он занимался своими делами по имению, он только и говорил: «Мы отложим этот проект до того времени, когда моему Александру минет 21 год», или: «Вот когда мой Александр женится, то мы устроим так-то», и по всему было видно, что мысли его были заняты исключительно его Александром, и что кроме Александра никто на свете его не интересовал.
С каждым днем становилось все более и более заметно, что все мысли лорда Генри сосредоточились на его сыне, и что только в нем он находил свое счастье. Он почти ничем не занимался, как только тем; что ухаживал и присматривал за ним.
Когда мальчик подрос настолько, что он мог уже ходить, отец, держа его за ручку, разгуливая с ним по террасе, а затем, когда ребенок мог предпринимать уже более продолжительные прогулки, он разгуливал с ним по парку. И за этим занятием лорд проводил целые часы; он положительно не уставал нянчить сына. Веселые голоса их раздавались по парку, так как они говорили довольно громко, и на меня звук этих голосов производил лучшее впечатление, чем пение птиц. Приятно было смотреть, как отец и сын, осыпанные листьями и цветами терновника и в запачканных пылью и грязью костюмах, с раскрасневшимися от удовольствия лицами возвращались с прогулки. Что они приходили домой в вымазанных, а порою и оборванных костюмах, не мудрено, так как и лорд Генри, и его сын с одинаковым наслаждением бегали по сырому берегу, катались на лодке, лазили по заборам осмотрели, как на лугах пасся скот.
Упомянув о веселых прогулках лорда и его сына, я не могу не остановиться на одной довольно странной сцене, которой я как-то был свидетелем. В парке, окружавшем, дом лорда, Деррисдира, была одна дорожка, по которой я никогда не мог пройти без того, чтобы не испытывать волнения, так как мне приходилось много раз ходить по ней именно тогда, когда я исполнял какие-нибудь неприятные поручения. Один раз в два месяца мне обязательно приходилось предпринимать прогулку по этой дороге, так как этого требовали дела.