Шрифт:
Далеко унесли ноги. Спохватилась. Не позволила Лешему доставить себя в края Лесовухи.
До Кокши – тайного места, где зарыт под дубом сундук, назначенный Лесовухой в наследство Енафиному сыну, было совсем уж недалеко.
Какое там взять из кладов – подумать о них страшно. Упаси Боже, выследят, батогами не отделаешься. Ведьмой назовут, в срубе спалят. Забыть бы лесную жизнь, как забываются сны. Так нет, стоит перед глазами былое яснее, чем деревья вокруг.
Дорогу Енафе преградила поваленная бурей, вывороченная с корнем береза. На березе стыла захолодавшая на осеннем сквозняке бабочка.
Бабочка была бархатная, черная, с голубыми «глазами», с малиновыми разводами. Живой цветок.
– И ты захолодаешь без своего Саввушки, – сказала себе Енафа и заплакала.
Вчера еще было лето жизни, а сегодня уж листобой. Отлетают дни, как листва с деревьев. Ни огня в сердце, ни тепла, а душа пеплом запорошена.
Вспомнить былое – мурашки бегут. В Богоматерь возвели! Никакими молитвами того греха не отмолить. Жила по чужому слову, по Капитоновой ереси, но ведь жила. Настена еще и завидует. Ей, бедной, еще невдомек, что племянник у нее – князь неведомого народа с целым сундуком приданого…
По дороге в Рыженькую Енафа крестила наконец своего безымянного сына. На Кие всевластный Савва не смел попам даже втайне сказать, что сын у него нехристь. Самому Никону донесут, а Никон с нарушителями церковных установлений крут.
Как знать, крестил бы или нет деревенский поп уже умеющего говорить мальчика, когда бы не братья-молчуны. Поглядел на них, сумрачных, и сделал свое дело, лишнего не спрашивая.
Нарек священник младенца Иовой. Ткнул пальцем в святцы и попал в Иову Многострадального.
Иова так Иова, счастье Бог дает.
Очнулась Енафа от своего прошлого, а бабочки нет.
– Живая! – обрадовалась и обмерла.
За березой, хоронясь среди веток и сомлевших листьев, стоял волк. Руки у Енафы упали вдоль тела, корзина на ноги плюхнулась. Все земное стало не своим, сама не своя. Но в тот же самый миг увидела Енафа женщину, идущую из глубины леса. Одежды трепетали на ней белым пламенем. Одной рукой отвернула волчью морду, другой за черный загривок взяла.
– Ступай себе!
Енафа подхватилась, а ей опять говорят:
– Корзину возьми. Грузди все крепенькие, Малаху-пахарю на постные дни.
Подняла Енафа корзину, пошла, а сама не знает – оглянуться или нет. Оглянулась-таки. Женщина на том же месте, волка держит.
Выбежала Енафа из лесу к свету полей, остановилась дух перевести, и затрясло ее, как лист.
А над жнивьем тишина. Даже птиц нет. Закат будто медовая река, земля бурьянами пахнет.
Пооглядывалась Енафа – до Рыженькой версты четыре. Жутко сделалось одной среди голых полей.
– Что же ты! – попрекнула сама себя. – Не твой ли ангел удержал волка? Не Богородица ли?
И так ей стало покойно, что пошла пустынной дорогой, шага не прибавляя, не оглядываясь, близких сумерек не страшась. До того была в себе, что не услышала догнавшую ее повозку. В повозке сидел управляющий.
– Садись, красавица, подвезу! – и приподнял колпак, опушенный куницею.
Енафа поклонилась.
– Можно бы и пониже! Я – дворянин, ты – крестьянка.
Енафа поклонилась другой раз, коснувшись рукой земли.
– Послушная. За грибами ходила? – Голос управляющего был ласковый, смотрел умноглазо, лицом чист, строг. – Может, изжаришь для меня грибков? Побалуешь?
«Волк! – с ужасом узнала Енафа. – Оборотень!»
Метнулась глазами окрест.
– Некому тебя спасти! – засмеялся Втор Каверза.
Почему-то не страшен был его смех, сказал как старой знакомой:
– Садись. Рука устала лошадь держать.
Принял у Енафы корзину.
Села над задним колесом.
– От моих рук подальше? Не больно ли ты горда… Многие мечтают о чести у меня на глазах быть.
Енафа обмерла, как в прорубь опущенная.
– Мое слово в Рыженькой все равно что царское. – Втор Каверза отпустил вожжи, лошадь сразу побежала. – Беру я тебя на службу, голубушка. В комнатные служанки. Выше не бывает. Харчи мои, денег буду давать… – призадумался, – смотря как услужишь. Рубля два в год. Царь казакам по пяти платит… Зато одену барыней, на подарки я тоже не жадный.