Шрифт:
Из скверика, что шестью этажами ниже, по дворовой трубе в восходящих вихревых потоках всю ночь летели листья, летели против течения — навстречу проливному дождю. Два-три особенно мокрых и грязных прилипли к стеклу, мутному от дождевых потеков, и их видно в щель между неплотно задернутыми шторами. Если эти кое-как подвешенные тряпки неопределенного цвета можно назвать шторами. Летом как-то не замечалось, что каждое полотнище неравномерно распределено между четырьмя мелкозубыми прищепками-«крокодилами», а остальные — раз, два, три… семь? — семь с одной стороны и семь с другой вольно болтаются на проволочных колечках, группируются, вероятно, в зависимости от личной приязни, а теперь еще взяли моду еле слышно сплетничать на сквознячке.
Почему бы не развесить все толком? Почему бы… Ох, нет, только не стирать. Чего ради. Все на свете плохо, какая такая может быть стирка занавесок? Что за бред. Эту пакость лучше всего просто выбросить или помыть ею пол. Дощатый крашенный коричневым пол. Почему в питерских мансардах пол дощатый, а не паркет? Неважно это, на самом деле. А прямо на уровне пола — широкое и низкое полукруглое окно в мелкой расстекловке. Ломай замазанный краской шпингалет, пинком распахивай раму и шагай, лети вместе с мокрыми кленовыми звездами к небу и, как парусом, лови ветер расплетенными вольными лохмами.
«Волосы твои, возлюбленная, — сгустившаяся летучая паутина, златотканая на солнце, под дождем — светлее хмурых небесных струй, туманная, когда туманно и небо; глаза твои — цветки… ммм… цветки сирени под дождевыми каплями…» — «Вот как у этой? Мелкие, значит, и розовые, как у белой мыши?» — «Нет, знаешь, бывает такая почти синяя сирень, а если на цветке росинка, она его увеличивает, как линза, и проясняет каждую клеточку, каждую тычинку. И такая глубина… Не перебивала бы ты, а? Щеки твои…» — «Тогда уж ланиты». — «Не перебивай, я сказал. Щеки твои — гладкие, и светлые, и прохладные, как блики на воде ясной белой ночью, когда измученное сезоном солнце отмокает в заливе. Шея твоя — соблазн для лебедя в Летнем саду. Увидев тебя, он забудет о своей откормленной лебедихе и побежит за тобой, трубно крича: „Кря! Кря!“ — тяжело переваливаясь на неуклюжих черных лапах своих и распустив подрезанные крылья. Проверим? Губы твои… Губы… О, господи, Анька… Поцелуй меня еще».
Все она, оказывается, помнит дословно, если только, конечно, сама себе этого не выдумала. И летом, этим сказочным летом она совсем не замечала такой ерунды, как недостойным образом обвисшие шторы, карниз, на котором, очень похоже, свалялся в гнездо пыльный тополиный пух, налетевший еще в июне, истоптанную бахрому и проплешины на коврике-половичке гадкого, под цвет шторам, цвета, упорно стремящиеся на волю пружины престарелого дивана, кое-как, кривокосо, с перебоями в рисунке, поклеенные страшненькие обои в ромбиках, скучный пластмассовый плафон посредине низкого потолка, одаренный елочными бусами, чтобы не наводил тоску. Все это было неважно, все это касалось кого угодно, только не их двоих. И даже квартирная хозяйка куда-то сгинула на целых полтора месяца, не являлась каждую неделю без предупреждения и не гнусавила о своих проблемах, болезнях и бедах как раз тогда, когда им позарез требовалось целоваться прямо на этом ее столетнем диване.
Все мелочи, все неурядицы казались ничтожными, и смешными, и забавными, пока вдруг осень не вздохнула надрывно, с ежегодной обреченностью и не стряхнула их, двух влюбленных человечков, со своей мокрой ладони, как стряхнула стрекоз и бабочек и прочую беззаботную летнюю живность.
И тогда Аня, сама того не желая, заметила, что Никита сначала встает, а потом уже просыпается, а она, наоборот, выжимает сон до самого конца, до сухого остатка, пока он не превратится в свою абсурдную противоположность. Это ничего не значило, это было лишь наблюдением, но на него, на наблюдение, как на пустотелый катушечный стержень, стали наматываться метры и метры прочих примет, свидетельствующих о скрытой разнонаправленности их маршрутов. Не совсем уж антагонистической — такой как, скажем, север-юг или запад-восток, — а под острым углом. Если Кит (Никита то есть) держал курс, фигурально выражаясь, к примеру, на норд, то она, Аня, — к примеру, на норд-норд-вест или еще куда в пределах девяноста градусов по компасу.
Если бы их маршруты были прямо противоположны, если бы ей, скажем, исключительно хотелось чего-то огромного и сияющего, и утонченно поэтического, и несказанного, а Никите — всего лишь чего-то, что для наглядности можно было бы приравнять к пиву с охотничьей сосиской, то проблем бы не возникло: они разошлись бы без переживаний и комплексов. Но все складывалось гораздо сложнее и неуловимее, что-то натягивалось между ними, уже почти готовое разорваться с болезненной отдачей и толкнуть их в разнокрутящиеся водовороты, один из которых — по часовой стрелке, вперед по времени, другой — против. И Аня бессознательно уже примеривала к себе этот другой водоворот: она вспоминала.
Все чаще она не жила, не ждала, а вспоминала. Первый обмен взглядами, прикосновение, объятие, вкус колы на его губах и неуклюжие шаги по темнеющим к середине ночи улицам — коленка о коленку, потому что тесно обнявшимся иначе идти невозможно. И эту «Песнь песней», которую то ли Никита, придуриваясь от смущения, декламировал ей в ухо под мокрой после грозы сиренью, то ли она сама себе выдумала на радость и утешение… Эту «Песнь песней» Аня слушала теперь часто-часто — прокручивала в сердце любимую запись.
…Слишком холодно, чтобы вот так, скорчившись, лежать одной под тонким одеялом, да еще на мокрой подушке. Аня села на разложенном диване и спустила ноги на привычную точку приземления, на пятачок на коврике шириной в две узкие и недлинные ступни, на который никогда — не было такого случая, как проверено долгим опытом, — не заползали провода.
По первости, когда Кит приволок и установил на собственноручно сколоченном верстаке с надстройками то, что он называл «машиной», «железом», «аппаратом», «тачкой», а когда что-то не клеилось и глючило — «пентюхом» и «писюком», а по Аниному непрофессиональному мнению больше напоминало техногенную руину, по первости было дело… Едва проснувшись и примериваясь по прямой добраться до скромной облупленной дверцы на кухне, за которой таилось помещение для целей сугубо приземленных, она спотыкалась и путалась в проводах ползучих, падала и рефлекторно хваталась, чтобы не упасть, за провода висячие, которые удержать ее, хоть и легонькую, но не пушинку же, разумеется, никак не могли. И в падении она тянула за собою все эти штуковины и хреновины с заповедными именами, вернее кликухами, большей частью лишенные крышек, кожухов и тому подобных поверхностей, призванных элегантно прикрывать неэстетичного вида потроха.