Шрифт:
Когда я узнал Мону, я не имел понятия, до какой степени я ей нужен. Я не представлял себе, на какие перемены решилась она в своей жизни: изменить привычки, облик, переменить свое прошлое, чтобы явить мне тот свой образ, который соответствовал бы моему идеалу, а его она вычислила очень быстро. Она переменила все: свое имя, место своего рождения, свою мать, свое воспитание, своих друзей, свои вкусы, даже свои желания. Она и мое имя решила изменить. Теперь я превратился в Вэла, уменьшительное от Валентин; имя это, как мне всегда казалось, пристало бы больше какому-нибудь изнеженному юнцу, маменькину сынку, но, удивительное дело, когда оно выпархивало из ее уст, то звучало вполне для меня пригодно. Никто, однако, не звал меня Вэлом, хотя и слышали постоянно, как она ко мне так обращалась. На моих друзей не подействовал гипноз этого изысканного имени, я оставался для них тем же, кем был.
Изменения, перемены… Как сейчас вижу нашу первую ночь во владениях доктора Онирифика. Мы принимали душ, содрогаясь при виде полчищ тараканов, усеивавших стены ванной. Мы лежали в постели под пуховым стеганым одеялом. Мы выдали блестящий сеанс любви в этой чужой проходной комнате с причудливой обстановкой. Всю ночь мы тесно прижимались друг к другу, я, ушедший от жены, она, ушедшая от родителей. Толком мы и не знали, почему согласились на этот дом. Будь мы в здравом рассудке, никому из нас не пришло бы в голову выбрать такое пристанище. Но мы не были в здравом рассудке. Нас колотила лихорадка новой жизни, и мы оба чувствовали себя виновными, мы оба совершили преступление, затеяв эту великую авантюру. Мона чувствовала это острее, чем я. Вначале. Это она была виновата в разрыве. Брошенный мной ребенок, ребенок, а не жена, которой она лишь едва сочувствовала, – вот что угнетало ее. И конечно же, страх. Боязнь того, что однажды я проснусь и пойму, что совершил ошибку. Она старалась изо всех сил стать для меня незаменимой, любить меня с такой беззаветностью, с таким самопожертвованием, что прошлое не могло не испариться. Она поступала так неосознанно, но цеплялась за меня с таким отчаянием, что, когда я вспоминаю это время теперь, слезы навертываются мне на глаза – ведь она была мне нужнее, чем я ей.
Так вот, когда в ту ночь мы отвалились друг от друга и она заснула, повернувшись ко мне спиной, и одеяло сползло с нее, и я увидел ее согнутые в полуприседе, как перед прыжком, ноги, – вот тут-то я и оценил всю могучую стать ее тыльной стороны. Я обхватил руками ее спину, как лев возлагает лапы на крестец подруги. Удивительно, что с этой стороны я почти не знал ее. Мы спали вместе не один раз и засыпали в самых разных положениях, но на это я не обращал внимания. А теперь в широкой кровати, плывущей по тускло освещенному пространству огромной комнаты, ее спина прочно врезалась в мою память. У меня не было ясных мыслей об этом – только смутное приятное ощущение прочности и жизнестойкости, исходящей от нее. На такой основе мир мог бы держаться! Я не произнес тогда этой формулы, но что-то подобное брезжило в самом темном уголке моего сознания. Вернее, в кончиках моих пальцев.
Под душем я подшучивал над ее животиком, его можно было назвать скорее большим, чем роскошным. И тогда же я заметил, как чувствительна она к оценке своей фигуры. Я не критиковал ее пышные формы – они меня восхищали. Многое сулят, думал я. А потом вдруг это щедро одаренное тело прямо у меня на глазах начало чахнуть. Какое-то тайное страдание принялось за свое дело. И в то же самое время огонь, таившийся в ней, начал полыхать ярче и ярче. Плоть таяла, пожираемая разрушительным пламенем. Ее крепкая, как колонна, шея, самая любимая мной часть ее тела, все истончалась и истончалась, пока голова не стала походить на гигантский пион, покачивающийся на хрупком стебле.
– Ты не заболела? – спрашивал я, встревоженный этими стремительными изменениями.
– Конечно, нет, – говорила она. – Я села на диету.
– Не слишком ли ты увлеклась, Мона?
– Я была точно такой в юности, – получал я ответ. – Это мой нормальный вес.
– Но мне не хочется, чтобы ты стала тощей. Не хочу, чтобы ты переменилась. Взгляни на свою шею. Ты хочешь, чтоб у тебя была цыплячья шейка?
– Шея у меня не цыплячья, – говорила она, рассматривая себя в зеркало.
– Я этого не сказал, Мона… Но она станет такой из-за этой дурацкой диеты.
– Ох, Вэл, замолчи, пожалуйста. Ты же ничего в этом не понимаешь.
– Мона, не сердись. Я же тебя не критикую, я просто хочу тебя предостеречь.
– Я тебе не нравлюсь такая? В этом все дело?
– Ты мне всякая нравишься. Я тебя люблю. Я обожаю тебя. Но пожалуйста, Мона, будь благоразумней. Я боюсь, что ты попросту сойдешь на нет, растаешь в воздухе. Я никак не хочу, чтобы ты заболела.
– Не говори глупостей, Вэл. Никогда в жизни я не чувствовала себя так хорошо. Кстати, – поспешила она добавить, – ты в субботу собираешься к малышке?
Она никогда не называла по имени ни мою жену, ни моего ребенка. К тому же она предпочитала думать, что только ради дочери я совершаю еженедельные визиты в Бруклин.
Я сказал, что собираюсь… Или надо отложить по каким-то причинам?
– Нет-нет. – Она странно дернула головой и отвернулась, будто искала что-то в ящике комода.
Она согнулась над ящиком, я подошел к ней сзади и обхватил за талию.
– Мона, скажи мне… Может быть, тебе неприятно, что я там бываю? Скажи мне прямо. Потому что, если это так, я перестану туда ходить. Все равно когда-нибудь это кончится.
– Ты же знаешь, что я вовсе не хочу этого. Разве я хоть раз говорила что-нибудь против?
– Н-е-е-т, – протянул я, опустив глаза к узорам на ковре. – Н-е-е-т, ты никогда ничего не говорила, но иногда мне хочется, чтобы ты…
– Зачем ты это говоришь? – крикнула она с возмущением. – Разве ты не имеешь права видеться с собственной дочерью? На твоем месте я делала бы то же самое. – Она остановилась на секунду и вдруг, не в силах сдержаться, выпалила: – Но я бы никогда не бросила своего ребенка. Я бы не отказалась от него ни за что на свете.