Шрифт:
Эпизод 7. Сильвио получает письмо, из которого узнает о том, что граф вступает в брак с прекрасной девушкой, то есть, наконец, по-видимому, имеет веские основания начать дорожить жизнью. Сильвио только теперь объясняет рассказчику, что не застрелил недотепу-поручика лишь потому, что не хотел подвергаться даже малейшему риску, не получив прежде удовлетворения по первому давнему счету.
Эпизод 8. Сильвио настигает графа и его молодую жену в деревне, где они проводят медовый месяц. Сильвио снова удается унизить графа, навязав ему жеребьевку и повторный первый выстрел, результатом которого был еще один промах и дырка в картине, изображавшей пейзаж в Швейцарии.
Эпизод 9. Вошедшая юная жена бросилась в ноги Сильвио. На вопрос взбешенного унизительной ситуацией графа, будет ли Сильвио, наконец, стрелять, последний ответил (и тут уж я чувствую себя обязанным цитировать точно по источнику): «Не буду, я доволен: я видел твое смятение, твою робость; я заставил тебя выстрелить по мне, с меня довольно. Будешь меня помнить. Передаю тебя твоей совести», — после чего всадил еще одну пулю в швейцарский пейзаж, аккурат — в только что проделанное в ней пулевое отверстие.
Вот так, все. Нет, не совсем все — очень сильное впечатление произвела на меня в юности деталь, упомянутая в эпизоде 4: граф в ожидании ответного выстрела продолжал выбирать из фуражки спелые черешни и выплевывать косточки, которые долетали до Сильвио. То есть этот граф повел себя почти так же, как я сам, когда плюнул в старшеклассника, обманом выманившего марки у Шарля.
Я нынешний, перечитывая эту историю уже иными глазами в связи с родившимся во мне чувством национального достоинства, племенной и основанной на ней личной чести, все же обнаружил, что в душе моей шевелится некий червь, активность которого интеллектуальная традиция связывает с появлением сомнений. Определив их причину, я отправился немедленно в супермаркет за черешнями. Продукт этот нехарактерен для наших, отличающихся жарким климатом мест, но сейчас был еще и не сезон. Я нашел на полках только банку с консервированными вишнями в собственном соку. Дома меня ждало разочарование — из казавшихся сквозь стекло банки совершенно целыми вишен были удалены косточки. Я доставал вишни ложкой с длинной, тонкой ручкой, отправлял их уныло в рот, как вдруг почувствовал с радостью, что одной косточке удалось все же ускользнуть от тотальной кастрации вишен. С драгоценной косточкой во рту я отошел к входной двери своей квартиры и, целясь через прихожую в дальний угол гостиной, немного отклонил назад верхнюю часть корпуса, набрал как можно больше воздуха в легкие, напружинил язык и мощно плюнул. От двери до замеченного места падения косточки (сама она исчезла под диваном) я насчитал девять шагов. Увы, сомнения во всем, что связано с честью и достоинством, как вишневая косточка под диваном, проживают в моих душе и мыслях.
Но пора приступить к третьей части и открывающему ее рассказу «Радикал».
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Голова его не напоминает ни утюг, ни пепельницу, даже обыкновенной черной кипы на ней нет. Но мой знакомый, бывший российский еврей, а ныне израильтянин со стажем, будучи обычным во всех прочих делах человеком, — радикал в национальном вопросе.
Нагнав меня на тель-авивской набережной, обычном маршруте моих прогулок, когда я посещаю страну своих предков, после приветствий, после вопросов о личном благоденствии, в ответ на естественно следующий за ними вполне формальный вопрос: «Ну, что новенького в стране и в мире?» — он провозглашает напыщенно:
— Двадцатый век был столетием выбора между свободой и тоталитаризмом.
И с этой стартовой площадки он устремляется к чему-то действительно «новенькому»:
— Век двадцать первый пройдет под знаком борьбы между универсализмом и суверенностью самобытных культур.
Эта мысль кажется мне интересной, я даже готов поучаствовать в ее разработке и углублении, но он уже спрыгивает вниз, к частностям:
— Если есть что-то общее у меня с графом Толстым, — он, словно оставив высказанное им обобщение моей голове, теперь обращается к моему же локтю, которого касается деликатно и бережно, — это, что и для меня тоже еврейский вопрос в России — на девяносто девятом месте.
Я не был бы вполне уверен в отношении того, куда он клонит, если бы данное утверждение не было высказано с оттенком высокомерия и, как показалось мне, — пренебрежения. Поэтому я не стал уточнять, что именно он имел в виду, а сразу горячо возразил:
— О чем ты вообще говоришь! — воскликнул я. — Посмотри, как много желанных и почетных мест занято в нынешней России евреями. Даже в правительстве! Просто букет Шафировых! А приближенные олигархи!
Он поморщился, словно увидел празднование Хануки в Кремлевском дворце.
— Это временно, — сказал он убежденно, — все держится на нынешнем хозяине в России. Следует признать: те, кто наставлял его в юности, если и пытались, не преуспели в деле воспитания его в рамках старой европейской традиции — юдофобом и джентльменом. По крайней мере, в отношении юдофобии — не получилось. А значит, нынешняя ситуация уникальна, и когда он отойдет от власти, одному богу известно, что будет, — не вернется ли к жизни старая традиция, в соответствии с которой для общения с евреем достаточно всего двух чувств: зрения, чтобы видеть насквозь, но не замечать, и осязания, чтобы чувствовать даже шерстку длинного хвоста, который наворачивают на руку, чтобы то, что к этому хвосту пристегнуто, не забегало вперед по своей извечной привычке. Вспомни историю с «добрым» Александром Первым, затем «злым» Николаем Первым, потом опять «добрым» Александром Вторым и затем снова «злыми» Александром Третьим и Николаем Вторым. Во все эпохи временно устойчивое «статус-кво» порождало иллюзию незыблемости.
— Конечно, российский еврей волен и окончательно решить вопрос, провозгласив: «Я больше не еврей, я чувствовал это и раньше, но теперь заявляю со всей ответственностью, я — русский», — но заметь, — с увлечением обратился ко мне мой собеседник, — переход из русских в евреи и из евреев в русские в России несимметричен. Русские субботники, например, прибывшие в наши палестины в начале прошлого века, приняты здесь с симпатией. Потому что их поступок — от религиозного чудачества, от подвига самоотречения, то есть имеется в нем что-то по-человечески крупное, вызывающее расположение. Чувства в отношении проделавших обратный путь — как правило, смешанные, помнишь ведь — «крещеный… леченый… прощенный». Оно сродни двойственности нашего отношения к «лучшему другу человека»: перед вами тут с одной стороны — добровольно привязавшееся к вам существо, с другой стороны — ведь…