Шрифт:
Во второй половине дня я шел в школу при монастыре, чтобы посмотреть, как маленькие китайцы склоняют hora, horae… [17]
А прохаживаясь после трапезы по монастырской галерее, слушал рассказы о миссионерах, живущих в далеких странах, об апостольских странствиях в страну трав, о пребывании в тюрьмах, долгих переходах и многочисленных опасностях — словом, обо всем, что достойно быть описанным в героической хронике святой веры…
О себе же, о своих фантастических приключениях я в монастыре даже не обмолвился, вел себя, как обычно ведут любознательные туристы, все заносящие в свои записные книжки, и ждал, предаваясь благостному спокойствию монастырской жизни, когда зарубцуется мое рваное ухо…
17
Час, часа… (лат.)
Решимость как можно скорее покинуть Китай — эту варварскую и ненавистную мне теперь империю — меня не оставляла.
Ведь стоило мне вспомнить, что сюда, в Китай, я приехал с Крайнего Запада и с одним-единственным намерением — отдать свои миллионы одной из китайских провинций и что, ступив на землю этой провинции, я был ограблен, избит каменьями и чудом спасся от смертоносных стрел, мною тут же овладевала глухая злоба, и я часами мерил из конца в конец свою комнату, обдумывая план мести этой Срединной империи.
Проще всего было бы уехать и увезти все свои миллионы. Теперь мой план искусственного воссоздания фигуры Ти Шинфу на благо Китая мне казался нелепой фантазией и глупостью. Ведь я и в самом деле не знал ни китайского языка, ни обычаев, ни обрядов, ни законов, ни ученых этой страны, а потому вполне понятно, что привлек к своим богатствам внимание этого народа, который уже сорок четыре столетия пиратствует на море и грабит на суше.
К тому же Ти Шинфу с его бумажным змеем больше не преследовал меня. Как видно, дух его улетел к праотцам на китайские небеса, и то, что он не появлялся, в значительной степени облегчало мои душевные муки, естественно, ослабив желание искупить свою вину…
Старого ученого, без сомнения, утомляли путешествия из несказанно блаженных для него мест в места столь отдаленные, как мой дом, где он и отдыхал на моей мебели. А увидев мои старания и уверовав в мое желание быть полезным его роду, его провинции, его расе, удовлетворился и с удобствами устроился на вечный покой. Я больше никогда не увижу его желтого брюха!..
И тут мне так захотелось оказаться у себя на Лорето или на одном из бульваров, где теперь в полной безопасности и свободно я смогу вкушать радости, доставляемые мне моим золотом, и собирать мед с цветов цивилизации…
Но а как же вдова Ти Шинфу, как же изнеженные дамы его потомства и маленькие внуки? Неужели, холодных и голодных, я их брошу на грязных улицах Тяньхо? Нет. Ведь они-то не повинны в том, что чернь забросала меня камнями. И я — христианин, нашедший убежище в христианском монастыре, где у моей кровати на тумбочке лежит Евангелие, а все, кто меня здесь окружают, — воплощенное милосердие, нет, я не мог уехать из империи, не возместив нанесенного им убытка и не вернув достойного их комфорта, о котором пишет автор-классик в «Книге о сыновней почтительности»…
Вот тогда-то я и написал Камилову. Рассказал ему о своем бегстве от града камней, которые бросала в меня китайская чернь, об оказанном мне миссионерами христианском гостеприимстве и о горячем желании покинуть Срединную империю. Я попросил его переправить вдове Ти Шинфу мои миллионы, оставленные в торговом доме Цзинь Фо, что находится на улице Шакуа, рядом с триумфальной аркой Тона и храмом богини Гуаньинь.
Написанное мною письмо, которое я запечатал монастырской печатью с изображением креста, поднимающегося из охваченного пламенем сердца, взял с собой в Пекин веселый брат Лорио, который ехал туда по миссионерским делам.
Шли дни за днями. На северных склонах Маньчжурских гор забелели первые снега… Я был занят охотой на газелей в стране трав… То были часы особой бодрости духа, как правило, утренние часы, когда я в сопровождении монголов-охотников, сотрясавших копьями заросли, с криком и долго дрожащим в воздухе улюлюканьем устремлялся в галоп по безбрежным просторам дикой равнины. Иногда из зарослей показывалась изящная, стройная газель и, прижав уши, тут же с быстротой ветра уносилась прочь. Тогда мы спускали сокола, и он, широко махая крыльями, настигал ее и наносил своим изогнутым клювом разящие удары в самое темя. Потом где-нибудь у заросшей ряской и лилиями воды мы ее добивали… Тут же черные татарские собаки прыгали на нее и, перемазавшись кровью, принимались потрошить…
И вот однажды утром привратник монастыря завидел шедшего по крутой дороге вверх веселого брата Лорио, тот возвращался из Пекина и, по всему видно, поспешал; за плечами у него была сума, а па руках — младенчик, он нашел его голого и умирающего на дороге и, окрестив в ручье, назвал Доброй Находкой. Лорио задыхался от быстрого шага, так как спешил напоить нежно несомого малыша молоком монастырских коз.
Облобызав братию и отерев крупные капли пота, он вытащил из кармана штанов конверт с печатью в виде двуглавого орла.