Шрифт:
Над полками были развешаны разноцветные лампы: красные, зеленые, голубые и желтые. Я заинтересовался. Бернгард объяснил, что каждая из них подает сигнал одному из глав фирмы:
— Мой цвет голубой. Возможно, это в какой-то мере символично.
Прежде чем я успел спросить, что он имел в виду, голубая лампа, которую мы рассматривали, замигала. Бернгард подошел к ближайшему телефону, где ему сообщили, что с ним желают побеседовать в его офисе. Тут мы и распрощались. На обратном пути я купил себе пару носков.
В начале этой зимы я много общался с Бернгардом. Не могу сказать, что я хорошо узнал его за вечера, проведенные вместе. Он все так же оставался для меня за семью печатями — вялое, изможденное лицо в затененном электрическом свете, благородный голос, мягкий юмор. Вот он, к примеру, описывает завтрак со своими друзьями, правоверными евреями. «Сегодня, — сказал им Бернгард, — мы завтракаем на природе? Чудесно, не правда ли? Какая теплынь для этого времени года! И ваш сад так прелестен».
Вдруг он увидел, что хозяева смотрят на него с неприязнью, и с ужасом вспомнил, что сегодня праздник кущей.
Я засмеялся. История показалась мне забавной. Бернгард очень хорошо рассказывал. Но я все время ощущал какую-то досаду. Почему он относится ко мне как к ребенку? — думал я. — Он ко всем нам относится как к детям: к своему дяде и к тетке, к Наталье и ко мне. Он забавляет нас историями. Он располагает к себе, он очаровывает. Но его жесты, когда он предлагает мне стакан вина или сигарету, выдают высокомерие, вызывающее смирение Востока. Он не намерен поверять мне свои чувства, мысли и презирает меня, потому что я не знаю их. Он никогда не расскажет о себе или о том, что для него важно. И потому, что я не такой, как он, потому, что я его полная противоположность и охотно поделился бы своими мыслями и чувствами с сорока миллионами человек, если бы они этого захотели, я и восхищаюсь Бернгардом и одновременно недолюбливаю его.
Мы редко говорили о политическом положении в Германии, но однажды вечером Бернгард рассказал мне историю из времен гражданской войны. Его посетил приятель-студент, принимавший участие в сражениях. Студент очень нервничал и отказывался сесть. Потом он признался Бернгарду, что ему приказано передать письмо в редакцию газеты, окруженную полицией; чтобы проникнуть в здание, необходимо было взобраться на крышу и проползти по ней под прицельным огнем. Естественно, что он не рвался под пули. На студенте было толстенное пальто, которое Бернгард заставил его снять — в комнате было тепло, и по лицу молодого человека буквально струился пот. Наконец после долгих колебаний студент разделся, и к величайшему ужасу Бернгарда оказалось, что в подкладке было множество внутренних карманов, набитых ручными гранатами.
— И хуже всего, — сказал Бернгард, — что он решил не рисковать и оставить пальто у меня. Он хотел положить его в ванну и напустить холодной воды. В конце концов я уговорил его ночью вынести пальто и выбросить в реку — что он успешно и сделал… Сейчас это известнейший профессор одного провинциального университета. Уверен, что он уже давно забыл об этой довольно неуклюжей эскападе.
— Вы когда-нибудь были коммунистом, Бернгард? — спросил я.
Он тотчас — я понял это по его лицу — приготовился к обороне. Спустя минуту он медленно произнес:
— Нет, Кристофер, боюсь, мне всегда недоставало необходимого восторга.
Внезапно я почувствовал раздражение, даже злость: неужели он никогда ни во что не верил?
В ответ Бернгард слабо улыбнулся. Должно быть, его позабавила эта вспышка чувств.
— Возможно… — и он добавил, словно для одного себя: — Нет, это не совсем так…
— Но во что же вы все-таки верите? — с вызовом спросил я.
Бернгард помолчал, обдумывая мой вопрос, его четкий клювовидный профиль оставался таким же бесстрастным, глаза были полуприкрыты. Наконец он произнес:
— Наверное, я верю в дисциплину.
— В дисциплину?
— Вы не понимаете, Кристофер? Я попробую объяснить… Я верю в самодисциплину, других это может не касаться. О других я не могу судить. Я только знаю, что у меня самого должны быть определенные принципы, которым я обязан подчиняться и без которых я совсем пропаду… Это звучит ужасно?
— Нет, — сказал я и про себя подумал: «Он как Наталья».
— Вы не должны слишком порицать меня, Кристофер. — На губах его играла издевательская улыбка. — Помните, что я полукровка. Возможно, в моих оскверненных венах есть капля чистой прусской крови. Возможно, этот мизинец, — он поднес его к свету, — мизинец прусского сержанта-муштровщика… Вы, Кристофер, с веками англо-саксонской свободы, с вашей Великой Хартией, отпечатанной у вас в сердце, не можете понять, что бедным варварам необходима жесткая униформа, чтобы привить нам выправку.
— Почему вы всегда потешаетесь надо мной, Бернгард?
— Потешаюсь над вами, милый Кристофер? Я бы не осмелился.
И все же в этот раз он сказал больше, чем намеревался.
Я долго раздумывал, можно ли представить Наталью Салли Боулз. Мне кажется, я заранее знал, чем это кончится. Во всяком случае я чувствовал, что приглашать Фрица Венделя не стоит.
Мы договорились встретиться в фешенебельном кафе на Курфюрстендамм. Первой должна была прийти Наталья. Она опоздала на четверть часа, — может быть, ей хотелось обладать преимуществом опоздавшей. Но она просчиталась: у нее не хватило мужества опоздать с достоинством. Бедная Наталья! Она хотела выглядеть старше своих лет, а в результате оделась просто безвкусно. Длинное городское платье совершенно не шло ей. На голову она нацепила маленькую шляпку, невольно спародировав шапочку волос, какую носила Салли. Но волосы у нее были слишком пушистые, шляпка качалась, как полузатопленная лодка в бурном море.