Шрифт:
Потом он болел в сентябре. 14 сентября сообщает: "Сегодня, кажется, немного лучше, пошли на поправку, но все же слабость и пустота, и скверно от сознания, что целую неделю ничего не делал, не писал. Пьеса уныло глядит на меня, лежит на столе; и я думаю о ней уныло".
На следующий день, узнав из газет, что спектакли в театре начинаются 20 сентября, сообщает, что вряд ли решится дать пьесу театру в этом сезоне, так как ему непременно надо присутствовать на репетициях. "Четыре ответственных женских роли, четыре молодых интеллигентных женщины, оставить Алексееву я не могу, при всем моем уважении к его дарованию и пониманию. Нужно, чтобы я хоть одним глазком видел репетиции".
Впрочем, пока что Чехов продолжал хворать. Хворал и тогда, когда проводил в Москву мать и остался в Ялте один на попечении садовника Арсения. Во всяком случае, 4 октября он вновь пишет, что болеет, но начал поправляться.
К. С. Станиславский неточен в своих воспоминаниях. Чехов не посылал в театр из Ялты отдельных актов своей пьесы. Он привез пьесу в Москву, не завершив над ней работу. Во всяком случае, перед отъездом из Ялты он просил Ольгу Леонардовну и не спрашивать о пьесе, так как в этом сезоне ее все равно играть не будут. А чуть раньше ей же писал: "В этом сезоне "Трех сестер" не дам, пусть пьеса полежит немножко, взопреет, или, как говорят купчихи про пирог, когда подают его на стол, — пусть вздохнет". Но театр и не мыслил своего нового сезона без пьесы Чехова. Его стали уговаривать, и кончилось это тем, что Антон Павлович отдал театру свой черновой ялтинский вариант, оговорив, что окончательный текст он даст позже, когда перепишет пьесу. Переписывая произведение, писатель вносил в него последние уточнения. Впрочем, сказать "последние" — значит сказать неточно. Отработка текста продолжалась и позже. Поэтому он всегда ставил непременным условием присылку ему корректуры, и не в верстке, а в листах, которые всегда возвращались в редакцию со множеством исправлений.
Читка пьесы в театре состоялась в присутствии автора. Потом Чехов начал дорабатывать ее и перед отъездом за границу успел передать театру два первых акта. Третий и четвертый были высланы уже из Ниццы. Театр спешно работал над новым чеховским спектаклем. Эта работа очень волновала писателя. Он все время просит Ольгу Леонардовну подробно писать ему о репетициях, волнуется, досадует, когда дело идет не так, как ему того хотелось бы, резко критикует отдельные мизансцены, дает разъяснения и советы. Конкретные советы и пояснения содержатся также в письмах Станиславскому, Вишневскому и Тихомирову, который исполнял роль Федотика.
2 января 1901 года Станиславскому: "Вы пишете, что в III акте Наташа при обходе дома, ночью, тушит огни и ищет жуликов под мебелью. Но, мне кажется, будет лучше, если она пройдет по сцене, по одной линии, ни на кого и ни на что не глядя, а 1а леди Макбет, со свечой — этак короче и страшней". В тот же день Книппер: "Опиши мне хоть одну репетицию "Трех сестер". Не нужно ли чего прибавить или что убавить?.. Не делай печального лица ни в одном акте. Сердитое, да, но не печальное. Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто. Так и ты частенько задумывайся на сцене, во время разговоров. Понимаешь?" Из разъяснений в письме к артисту театра И. А. Тихомирову 14 января: "Ирина не знает, что Тузенбах идет на дуэль, но догадывается, что вчера произошло что-то неладное, могущее иметь важные и при том дурные последствия. А когда женщина догадывается, то она говорит: "Я знала, я знала".
…Действительно, Соленый думает, что он похож на Лермонтова; но он, конечно, не похож — смешно даже думать об этом… Гримироваться он должен Лермонтовым. Сходство с Лермонтовым громадное, но, по мнению одного лишь Соленого".
И так чуть ли не в каждом письме. 20 января Книппер:
"Судя по письмам, все вы несете чепуху несосветимую. В III акте шум… Почему шум? Шум только вдали, за сценой, глухой шум, смутный, а здесь на сцене все утомлены, почти спят… Если испортите III акт, то пьеса пропала, и меня на старости лет ошикают. Тебя Алексеев в своих письмах очень хвалит и Вишневский тоже. Я хотя и не вижу, но тоже хвалю. Вершинин произносит "трам-трам-трам" — в виде вопроса, а ты — в виде ответа, и тебе это представляется такой оригинальной шуткой, что ты произносишь это "трам-трам" с усмешкой… Проговорила "трам-трам" — и засмеялась, но не громко, а так, чуть-чуть. Такого лица, как в "Дяде Ване", при этом не надо делать, а моложе и живей. Помни, что ты смешливая, сердитая. Ну, да я на тебя надеюсь, дуся моя, ты хорошая актриса.
Я же говорил тогда, что труп Тузенбаха проносить неудобно по Вашей сцене, а Алексеев стоял на том, что без трупа никак нельзя. Я писал ему, чтобы труп не проносили, не знаю, получил ли он мое письмо".
Если судить по большинству воспоминаний, Чехов бывал всегда растерян и застенчив, когда дело доходило до постановки его пьес, а его советы носили характер неожиданных, чаще всего парадоксальных замечаний, смысл и значение которых не так-то легко было отгадать. Как видно, это было совсем не так. Напротив, его советы отличаются не только глубиной, но и предельной точностью и ясностью. Тут нет ничего дилетантского, они профессиональны, и профессиональны в лучшем смысле этого слова. Видимо, суждения о дилетантском характере замечаний Чехова по вопросам сценической интерпретации его пьес — это еще одна легенда, с которой мы также должны решительно расстаться.
Откуда же эта легенда? Она была порождена тем, что друзья и единомышленники, единомышленники в главном и основном, — Чехов и руководители Художественного театра не всегда понимали друг друга. Такое недопонимание выявилось уже при постановке "Чайки". Чехов был больше всего недоволен исполнением роли Тригорина, которого Станиславский играл, по убеждению Чехова, совершенно ошибочно. Теперь же, при работе над "Тремя сестрами", это взаимное недопонимание приобрело для Чехова особенно тревожный характер. Станиславский, рассказывая о том, как проходил обмен мнениями после первой читки пьесы в театре, пишет, что "одни называли ее драмой, другие — трагедией, не замечая того, что эти названия приводили Чехова в недоумение". Из театра Антон Павлович ушел глубоко огорченный, не дождавшись конца обсуждения. "Оказывается, — пишет Константин Сергеевич, — что драматург был уверен, что он написал веселую комедию, а на чтении все приняли пьесу как драму и плакали, слушая ее. Это заставило Чехова думать, что пьеса непонятна и провалилась".
В этом рассказе не все точно. У нас нет никаких свидетельств, подтверждающих, что Чехов считал свою пьесу "веселой комедией". Несомненно другое, писателя не устраивало пессимистическое прочтение его произведения. В этом суть его краткого и предельно сдержанного резюме обсуждения пьесы в Художественном театре, которое содержится в письме к В. Ф. Комиссаржевской от 13 ноября 1900 года: "Три сестры" уже готовы, но будущее их, по крайней мере ближайшее, покрыто для меня мраком неизвестности. Пьеса вышла скучная, тягучая, неудобная, говорю — неудобная, потому что в ней, например, 4 героини и настроение, как говорят, мрачней мрачного". Вот этого настроения — настроения "мрачней мрачного" — и боялся Чехов. В Ницце они встретились с Немировичем-Данченко, но эти беседы лишь подтвердили его опасения. 14 января, вновь спрашивая Ольгу Леонардовну, как идет пьеса, он замечает: "Ты писала только насчет Санина и Мейерхольда, но вообще о пьесе не писала вовсе, и я подозреваю, что пьеса моя уже проваливается. И когда я здесь виделся с Немировичем-Данченко и говорил с ним, то мне было очень скучно и казалось, что пьеса непременно провалится и что для Художественного театра я больше писать не буду".