Шрифт:
— Я… может быть, когда-нибудь… все переменится….
Старик с грустью глядел на него. Потом, словно беседуя с самим собой, сказал:
— Все может быть, Марселито… Только мне сдается, что деревня уже не станет такой, как прежде. Пруды, розовые утки, терутеру… [73]
Стало совсем темно.
Подражая Кике, он говорил о некрологах, сыпал остротами, вспоминал смешные истории тех лет, когда преподавал математику. Окружающие находили, что он выглядит лучше, чем когда-либо, что он полон сил и энергии.
73
Терутеру— голенастая птица со шпорами на крыльях.
И внезапно он почувствовал, что опять начнется это, начнется неотвратимо, — раз начавшись, процесс развивается неудержимо. Ничего ужасающего, никаких чудовищных видений. И однако он испытывал страх, какой бывает лишь в кошмарах. Постепенно его одолевало ощущение, что все становятся ему чужими, — вроде того, что мы чувствуем, глядя с улицы в окно на чью-то пирушку: мы видим, как люди смеются, разговаривают, танцуют, но звуков не слышим, а они не знают, что на них кто-то смотрит. Но и это сравнение не совсем точное: эти люди как будто еще и отделены от тебя не просто оконным стеклом и не просто расстоянием, которое можно преодолеть, войдя или открыв дверь, а каким-то непреодолимым другим измерением. Ты вроде призрака, что, находясь среди живых людей, может их видеть и слышать, а его не видят и не слышат. Но и это не точно. Ибо не только он их слышал, но и они слышали его, говорили с ним, не испытывая никакого удивления, не зная, что тот, кто с ними говорит, вовсе не С., а своего рода заместитель, своеобразный шут-узурпатор. Между тем как он, настоящий, постепенно и боязливо все больше отдаляется. И хотя обмирал от страха, — как человек, видящий последнее судно, которое могло бы его спасти, неспособен подать даже малейший знак отчаяния, — он не мог сообщить о своем все возрастающем отчуждении и одиночестве. И пока судно удалялось от острова, он начал рассказывать забавную историю из своих студенческих лет, когда они, студенты, выдумали венгерского поэта, которому якобы покровительствует также не существующая княгиня. Они и тогда были по горло сыты Рильке и его снобизмом. Выдуманный образ обретал живые краски, сами они писали все уверенней, опубликовали два стихотворения на французском в «Тесео», несколько фрагментов из мемуаров и под конец сообщили, что этот поэт прокаженный. Замысел их заключался в том, чтобы Гильермо де Торре опубликовал в «Ла Насьон» заметку.
Все вокруг надрывались от хохота, и шут также, между тем как тот, другой, смотрел, как судно, удаляясь, становится все меньше и меньше.
В метании между ложью и вспышками страсти, между экстазом и тошнотой жизнь становилась для него все более непонятной, все более пугал этот «большой коктейль». Куда исчезли истинные ценности? Внутри у него теснились бунтари, они хотели действовать, произносить решительные слова, сражаться, умирать или убивать, но только не быть включенными в этот карнавал. Нахальные Начо, суровые Агустины. А Алехандра? Жила ли она на самом деле и где, — в этом ли доме, или в другом, или в том бельведере? Люди справлялись в архивах газет, хотели узнать, какую страсть к абсолюту питают участники этого карнавала, какую неутолимую жажду. Правдиво ли это сообщение? Словно то, что копится в архивах, не заведомые апокрифы. Но это никого не смущает: сыплются вопросы о том, жили персонажи взаправду или нет, как жили и где. И ведь люди не понимают, что персонажи эти не умерли, что из своих подземных убежищ они снова его терзают, ищут и оскорбляют. Или, быть может, наоборот — он нуждается в них, чтобы выжить. И поэтому он ждет Агустину, страстно ждет, чтобы он появилась.
Маска лектора, выступающего перед дамами, он улыбается и демонстрирует кукол,
хорошо воспитанный
учтивый господин,
хорошо одетый и нормально питающийся господин.
Не бойтесь, дамы и господа,
этот хищник приручен, его зубы подпилены,
вырваны, сгнили, расшатались
от надлежащей пищи.
Он уже не тот зверь, что жрет сырое мясо,
что нападает в сельве и убивает.
Он утратил свою величавую дикость.
Заходите, дамы и господа.
Зрелище специально для семейного досуга,
приводите тетушку в День тети
и свою матушку в День матери.
Вот, глядите.
Полоборота направо,
гоп!
Приветствуй почтенную публику.
Вот так,
очень хорошо,
получай свой кусок сахару.
Гоп, гоп!
Дамы и господа,
специально для семейного досуга,
могучий лев: ты грезишь,
послушно исполняешь заученные
пируэты
с легкой, нежной и тайной иронией.
Жалкие люди, но в конце концов
есть дети, и они меня любят,
вот так, поворот, прыжок сквозь обруч, раз, два — гоп!
прекрасно
и мне снится сон о родной сельве
в ее древней мгле
пока я рассеянно исполняю трюки
точно и ловко прыгаю сквозь пылающий обруч
меня сажают на стул
я машинально рычу
вспоминая бледные лагуны
на лугах
куда я когда-нибудь вернусь
уже навсегда
(я знаю, верю, желаю)
сожрав укротителя
как некий символ
пристойного прощанья
в приступе бешенства
напишут в газетах
его голова неожиданно исчезла в пасти
кровь хлынула рекой какой ужас!
поднялась паника
а я на миг увидел во сне
свою родину жестокую но милую
гордое княжество
церемониал урагана и смерти
я беглец от позора
оживший от свинской грязи
для чистоты птиц и дождя
для возвышенного одиночества.
Заходите, дамы и господа,
этот хищник укрощен
зрелище специально для семейного досуга
вот, смотрите, гоп!
приветствуй почтенную публику
пока я думаю о сельве дикой но прекрасной
о ее лунных ночах
о моей матери.
о смерти и одиночестве. На фотографиях в журнале он увидел сборище людей, пивших вино, евших сандвичи и хохотавших. Можно было различить все те же лица, включая смертельных врагов Т. Б., — они до коктейля, и после, и даже во время торжества потешались у него за спиной над его стихами.