Шрифт:
Изабель скинула туфли, в черных чулках стала на паркет и кивнула продавщице. Двести семьдесят девять марок. На улице со скрежетом отъехал от остановки трамвай. Решительным движением Изабель сунула кроссовки в протянутый ей бумажный пакет, опять скользнула в новые туфли. Каблучки четко застучали по тротуару, ребенок с велосипедом, мальчишка, посмотрел на нее внимательно и просиял, когда ему удалось забраться на седло и неуверенно тронуться с места. Он едва не упал, еще раз оглянувшись на Изабель. Дети ее любят, будто она сама ребенок, только переодетый, повзрослевшая девочка-подросток, — утверждала Алекса и купила махровое детское белье, чтобы сфотографировать в нем Изабель. В воздухе кружил вертолет.
3
Якоб проснулся рано и пошел пешком в бюро. После вчерашнего дождя улицы высохли, но день был холодный, неприветливый. В марте ему исполнилось тридцать три, подведение итогов еще одного прожитого года занимало его все меньше. Отныне время пойдет по-другому, медленнее. «Под тем, что прошло, довольно подвести черту, надо просто сделать несколько записей ради ориентира, — думал он. — Несложный случай, требующий краткого комментария». Серьезные лица немногочисленных прохожих его раздражали, с ними-то ничего не случилось. «Не было такого уговора — вот и не случилось», — размышлял он. С самой смерти матери несчастье и его обходило стороной.
Она умерла незадолго до того, как Якобу исполнилось двенадцать, и тогда к ним с отцом переехала тетя Фини. Она готовила на кухне с тайным удовлетворением оттого, что младшему брату без нее не обойтись, что его брак с той мещанкой из Померании так или иначе разбился. О смерть разбился. Якоб несколько недель подряд даже говорить не мог, уж по крайней мере с тетей Фини, а та мало-помалу выносила вещи из комнаты своей невестки Ангрит, сокрушаясь, что против секретера в стиле бидермейер, подаренного братом жене, возразить было нечего. Зато письма и фотографии она повытаскивала изо всех ящиков, а остальную мебель заставила вывезти: два кресла, столик, яркие стулья «Якобсен», купленные Ангрит Хольбах в семидесятые годы, надувные прозрачные пуфики, лампы. Только четыре года спустя, когда тете Фини пришлось из-за Гертруды, новой отцовой подруги, покинуть дом, Якоб заметил, как там все переменилось. Он пытался вспоминать мать, яркие краски и четкие формы, которые та любила, и с нетерпением ждал минуты, когда покинет этот дом, когда не придется больше открывать дверь в глухую его тишину.
Благие намерения Гертруды тоже пошли прахом. Она возвращалась вечером раньше отца, нагруженная пакетами, громко звала Якоба, проигрывала на кухне свои старые кассеты «Битлз», Фэтс Уоллер, Телониус Монк. Но длилось это недолго, ведь ничто не могло длиться долго в доме, где они жили как временные постояльцы, осторожно обращаясь с мебелью в ожидании отъезда. В конечном счете отец остался один, не зря Гертруда говорила Якобу, что уедет, мол, отсюда вместе с ним. Якоб не сильно верил, что Гертруда здесь ради него, но все равно влюбился. Наконец она наняла микроавтобус, вывезла его со всем багажом во Фрайбург и поцеловала в губы. Вместе они затащили матрац в новую комнату, а потом Якоб несколько месяцев сокрушался, что с нею не переспал. Вскоре он завел роман и спал с соседкой, храня воспоминание о Гертруде, которая действительно бросила его отца, и ждал письма, которое так и не пришло, и только спустя три года, когда на лекции по истории права он сел за стол рядом с Изабель, влюбился снова.
У него был Ганс. «С детского сада», — отвечал Якоб, если его спрашивали, давно ли он знает Ганса. На самом же деле они познакомились во Фрайбурге именно в тот день, когда Якоб приехал, когда купил новые ботинки и впервые пошел обедать в студенческую столовую в этих дорогих мужских ботинках «Балли», желая таким образом отметить начало чего-то, свое начало, ту точку, от которой он обретет или не обретет собственные воспоминания, вольно отсекая лишнее, навязанное ему другими. Оба они самостоятельно, без друзей и без одноклассников, уже поступивших здесь в университет, приехали во Фрайбург изучать юриспруденцию, и так получилось, что они оказались рядом в очереди перед столовой, в горячем потоке воздуха, возле грязной, исцарапанной бетонной стены, среди запахов пищи, вызывавших у Якоба тошноту, а у Ганса недоумение. Шаг за шагом двигались они вперед мимо книжного киоска, изо дня в день предстоит им тут торчать, и Якоб глаз не мог отвести от новенькой кожаной папки, от ее швов, таких прочных и надежных на вид. Зазевавшись, он случайно толкнул Ганса, стоявшего перед ним со студенческим билетом в руке, будто он готов в любой момент заявить о своих правах. Ганс приехал из деревеньки в Шварцвальде, где его родители держали хозяйство.
Первые четыре семестра пролетели быстро. По старинной тропе они ходили пешком в Штауффен и дальше, в Базель. Автостопом ездили в Страсбург. Однажды на Рождество Ганс взял его с собой к родителям.
Ганс исправно посещал лекции по истории искусств, не пропускал ни одной заметной выставки в Базеле или в Штутгарте, Якоб предпочитал кино и концерты, а раз в неделю полностью отдавался политике, изучая целый день разные газеты, в том числе иностранные. Когда пала Берлинская стена, он ранним утром помчался в туристическое бюро, дождался прихода хозяина и купил два билета в Берлин. Самолет вылетал из Штутгарта, он взял машину напрокат и помчался туда вместе с Гансом, но они задержались в пути и опоздали на самолет. После того любопытство Якоба угасло, ему стали отвратительны что правление Модрова и де Мезьера, что комментарии отца, звонившего теперь почти ежедневно. Он чувствовал себя так, будто его неожиданно лишили почвы под ногами и его родина, Федеративная Республика Германия, вдруг исчезла, будто он стал эмигрантом, вовсе того не желая и не двинувшись с места. Но и это состояние длилось недолго. Ганс над ним смеялся. Однако Договор об объединении и Закон об урегулировании имущественных вопросов занимали Якоба постоянно. Разговор с отцом на эту тему положил конец звонкам. На Рождество тетя Фини не без злорадства заявила ему, что подобного рода прецеденты пробуждают неприятные воспоминания. В пятидесятые годы господин Хольбах очень беспокоился о судьбе своей фирмы, за весьма приличную цену выкупленной дедушкой Якоба у партнера-еврея. «Никогда не знаешь, — приговаривала тетя Фини, — где найдешь, где потеряешь». Якоб решил изучить вопрос досконально, но сначала его ужаснуло слово «ариизация», а потом, осенью, он познакомился с Изабель. Совместная прогулка привела их на Бромберг; скрытый туманом и моросящим дождем, внизу, в долине, лежал город Фрайбург, после единственной их ночи поглотивший Изабель.
В 1992 году Якоб сдал государственный экзамен, точно зная, что нашел свою тему: урегулирование имущественных вопросов. Они с Гансом твердо решили переезжать в Берлин. В 1993-м оба проходили там практику, Якоб — в конторе Гольберта и Шрайбера, занимавшейся вопросами реституции и недвижимости в Берлине и Бранденбурге. Изабель он не выкинул из головы. Вообще он не искал в собственной жизни причинно-следственных связей и сумел отогнать мысль о том, что его интерес к вопросам реституции возник из-за процесса, в который едва не оказался вовлеченным отец. Случайность встречи с Изабель была непременной составляющей его любви. В некотором смысле ему полагалось по реституции получить Изабель вновь, он достаточно долго этого ждал, а ведь, как ни крути, само ожидание является претензией, иском.
Якоб вовсе не был материалистом, но с подозрением относился ко всему таинственному, не любил подспудных мотивов, не любил скрытых перемен. Домами и участками он занимался с удовольствием. И с удовольствием разъезжал по Бранденбургу, напоминавшему о тех временах, какие он не застал, будто к его собственным воспоминаниям добавлялось нечто новое, расширявшее пространство клетки — его жизни. Вырваться на волю не позволяли те самые причинно-следственные связи, но они как — то перекрещивались, одна временная ось с другой, — так думалось ему в поездках по деревням, на пути к очередному управлению земельного кадастра, где надо просмотреть записи о смене владельцев. После войны, когда его мать пробиралась из Померании через Бранденбург, все, должно быть, выглядело так же. Мощеные улицы так же вели через забытые и заспанные деревеньки, где окна плотно закрывались, чтобы не влезли воры. На лицах тех, с кем ему доводилось говорить, алчность и страх. Какое-то подобострастие с примесью то надежды, то ненависти. Реже — покорности. Часто лица казались отсутствующими, взгляд будто бы скрытым под пластами истории, которую он пытался восстановить листок за листком, кадастр за кадастром. Так разбирают мозаику с неудавшейся картинкой, чтобы сложить детали в правильной последовательности. «Те граждане, которые приняли формально существовавшее в ГДР правовое положение и соответственно этому правовому положению вели себя корректно, заслуживают внимательного отношения и защиты». Эту фразу из комментария Фиберга и Райхенбаха к Закону об имуществе он уже знал наизусть. Он намеренно купил не новую машину, а старый «гольф». Но все равно для большинства оставался посланцем держав-победительниц. Советский Союз уже не входил в их число.