Шрифт:
А вот и самый конец ноября 1939-го года: война с «финским агрессором», обстрелявшим, как сказано в официальном заявлении, нашу воинскую часть в районе деревни Майнила. Мы ответили всей нашей мощью, но не могли прорваться сквозь «линию Маннергейма» и, несмотря на победные сводки, теряли уйму солдат убитыми и обмороженными. Меня тогда эта война интересовала мало: нас на неё не отправляли. Однако в Ленинграде стало неуютно: ввели затемнение, с водкой начались перебои, а в общежитии объявили военное положение — после занятий запрещалось его покидать. Но, конечно, мы всё равно нарушали под разными предлогами: якобы оставались в академической читальне, а потом шли в город, или ещё что-нибудь выдумывали. Да никто по-серьёзному и не проверял — очередная «липа».
Я был тоже среди тех, кто уходил в город — и всё больше по одному адресу: канал Грибоедова, квартира 18, 6-й этаж. (Номер дома память не подсказала.) Там жили две сестры, младшая из которых добровольно помогла мне стать мужчиной… Нет, она не моя сверстница, а была (и осталась) старше меня лет на шестнадцать, и если вспоминается сейчас, то вовсе не в связи с моим не слишком ранним, а по нынешним меркам вообще безобразно затянувшимся взрослением, а также не по причине нахлынувшего тогда целого комплекса чувств — стыда за неумелость, гордости за неплохие способности к обучению, удовлетворённости, что приобщился к великому клану тех мужских особей, которые могут с полным правом, серьёзно или устало-небрежно рассуждать о женщинах, опираясь на свой, отличный от всех других и никем, конечно, не превзойдённый опыт… Нет… Мне вспоминаются и она, и её сестра как две несчастные одинокие женщины, у которых если и сохранилась память о чём-то хорошем, то лишь о родителях… Да, и ещё об одном человеке, чья фотография — в гимнастёрке и с двумя ромбами в петлицах — висела на стене в одной из их жалких комнатушек, и что интересно (а может, трогательно, любопытно или противно) — каждая из них, когда сестра не слышала, представляла мне этого человека своим мужем. Младшая училась раньше в консерватории, но, когда мы познакомились, работала кассиршей в парфюмерном магазине на Невском. Играла на рояле она действительно очень хорошо, и первая наша близость состоялась в доме наискосок от Александринского театра, в шикарной по тем временам отдельной квартире доцента консерватории, находившегося в творческой командировке. Там она играла мне мелодии популярных эстрадных песен на хозяйском «Бехштейне».
(Много позднее бывший слушатель 808-го учебного отделения ленинградской военно-транспортной Академии написал обо всём этом так:
Я ехал мимо дома, Где потерял невинность, Ничто не всколыхнулось Ни в чреслах, ни в душе — Как будто, как и нынче, Я выполнял повинность, Когда ходил к кассирше Из невского «ТЭЖЭ» [4] . То было в год победы Над малой ратью финской — Под клики патриотов И восхищённый гул, И все довольны были Войною этой свинской, Потом была уж Прага, А после и Кабул. А я ходил на площадь, Где Росси и Растрелли, Которые считались Чего-то образцом; Десятимиллионный, Наверно, был расстрелян, А я в чужой постели Был просто молодцом…4
Ничего загадочного в слове нет: означает оно такое учреждение — «Трест жировой».
Ох, милые женщины — Ара и, если память не изменяет (а она временами изменяет) Эльвира! Вас давно уже нет на этом свете, но, ей-Богу, хочется думать, что вы сумели всё-таки пережить войну, блокаду и прочие «прелести» и хоть что-то приятное испытать (или вспомнить) в этой жизни. И, в том числе, о юном красавце, младшем воентехнике Юре Хазанове, кто приносил к вам в дом сосиски и четвертинки водки для совместного скромного ужина и кто оказался, как написала ему потом Ара в своём прощальном письме, «таким Гарольд Ллойдом» (имея в виде, как он сразу догадался, байроновского Чайльд Гарольда).
Ещё я припомнил, или увидел, в своём полусне-полубодрствовании, как всего год с лишним назад, ранней осенью мы приезжали сюда с Юлием. И тоже был повод, но не такой драматичный, как у меня сейчас, — не отвратительный судебный процесс, не чувство беспомощности, унижения, вины, а просто некоторой усталости и опустошённости: нам обрыдло «лепить» очередной совместный так называемый перевод пьесы. («Так называемый» потому, что приходилось попутно додумывать сюжетные линии, реплики персонажей, характеры.) Но аванс был уже получен (и потрачен), да и сам автор пьесы оказался весьма симпатичным, дружелюбным человеком, достойным директором детского дома в одной из республик Северного Кавказа. Вот только заниматься литературой ему не следовало бы. Однако он безумно желал излагать свои добрые мысли на бумаге, а мы с Юлием — быть может, с чуть меньшей страстью — хотели стать немного богаче, чем были… И, кроме того, подобные манипуляции происходили повсеместно и абсолютно официально, всячески одобрялись свыше и велеречиво назывались «развитием национальных культур»…
Тогда мы ехали в Ленинград в хорошем настроении, предвкушая, как будем любоваться городом, ходить в театры, парки, музеи и получать эстетическое, а возможно, и плотское удовольствия. Для последнего я запасся ещё в Москве несколькими номерами телефонов неких ленинградских прелестниц, которыми (номерами) поделился со мною один очень обеспеченный и остроумный, но не очень приятный мне литератор. Не буду скрывать, что моя антипатия возникла не по причине его обеспеченности (ей я, впрочем, завидовал — тем более, что занимался он тем же делом, что и мы с Юлием), а по несколько иному поводу. Вернее, по двум поводам. Во-первых, я не испытывал восторга от того, что, едва поднявшись с операционного стола, на который был уложен, по его же просьбе, к нашему с Риммой другу, выдающемуся хирургу, этот человек начал довольно энергично делать Римме весьма недвусмысленные предложения — возможно, выражая таким образом свою благодарность за благополучный исход операции. Но даже не это главное — все мы не без греха, — главное было в том, что, пользуясь своим заслуженным авторитетом среди поэтов Кавказа, он позволил себе на одном из совещаний во всеуслышание выразить недоумение тем, что к переводу своих произведений они привлекают таких новичков, как я.
Откуда мне стало известно? Об этом сообщил один из моих «переводимых», поинтересовавшись, чем я так не угодил мэтру, из-за чего мы поссорились? А мы вовсе и не ссорились — наоборот, я даже нанёс ему визит в больнице. Разумеется, я дал себе слово больше никогда не навещать его ни в больнице, ни в домашних условиях, однако не отказался, когда он сам предложил взять у него телефоны ленинградских демимондЕнок. Тем более, что его старания отвадить от меня кавказских «заказчиков» особого успеха не возымели.
Кстати, должен заметить: упомянутыми телефонными номерами мы с Юлием так и не воспользовались, и больше всего вина за это ложится на известного писателя Сергея Михалкова, задержавшего на трое суток своё прибытие в северную столицу из Москвы. Знакомы с ним мы не были, не видели его никогда вблизи, не пели государственный гимн на его слова (сочинённые совместно с Г. Эль-Регистаном), но косвенно он вмешался в нашу судьбу, когда мы, обойдя несколько ленинградских гостиниц и везде получив надменный отказ, набрались нахальства и, горького смеха ради, зашли в одну из самых дорогих гостиниц — в «Европейскую». И что же? Там оказался свободным номер «люкс», забронированный для Михалкова, который отложил свой приезд. И мы, недолго думая, заплатили почти все свои наличные, чтобы на три дня почувствовать себя советской элитой. Так что ни на милых питерских «крошек» Лиду, Варвару и Аделину Тимофеевну, ни на театры и злачные заведения денег у нас не оставалось. Но мы забыли и думать о потерях и утратах, едва открыли дверь полученного номера. Почему? Да потому, что сразу оказались на просторах волшебного сна! (Без пафоса тут не обойтись.) Перед нами развернулась анфилада из трёх огромных роскошно обставленных комнат: мебель (если не ошибаюсь) из карельской берёзы, напольные (наверно, китайские) вазы, толстенные (наверно, персидские) ковры, плотные (наверно, плюшевые) портьеры, и фисгармония — этакое пианино с двумя широкими ножными мехами-педалями и десятком, если не больше, рычагов-регистров. В далёком детстве я пробовал играть на этом инструменте в доме у дальних родственников на Никитском бульваре. И здесь тоже попробовал — второй раз в жизни, и тоже ничего не получилось. Но до этого мы ещё осмотрели ванную комнату, где обнаружили дополнительный унитаз непонятного назначения и горку превосходных полотенец. С загадочным унитазом мы, в конце концов, разобрались и, когда, справившись с естественным волнением, уселись наконец на диван, чтобы передохнуть и определить свои дальнейшие шаги, то сразу и одновременно поняли, что все греховные мысли, если и были, моментально улетучились из наших голов и захотелось стать чистыми, безгрешными, читать в подлиннике Ронсара и Гёте, исполнять на фисгармонии хоралы Баха и оратории Генделя, нюхать цветы, в изобилии заполнявшие все комнаты, и никуда отсюда не выходить. Даже чтобы проверить, действительно ли город Ленинград стоит на 42-х островах и на его территории 86 рек, ручьёв и каналов и более трёхсот мостов. А также что гранитный Александрийский столп на Дворцовой площади весит ровно 600 тонн.