Шрифт:
Старый дядя Ича нашел, что именно теперь подходящее время, и впервые в своей жизни попытался произвести перед женщинами слова из Торы, слова, в которых, на его беду, было много «ф», и потому они фукали в ушах злым ветром.
Это звучало примерно так:
— Фух мух лейфатфух вейфафойх лейфафойхе! [22]
При этом дядя от неопытности слегка покраснел, но сразу почувствовал сам к себе уважение. Женщины переглянулись, весьма удивленные тем, что дядя Ича тоже разбирается в Священном Писании.
22
Тот, кто топит другого, сам утонет! (изречение из трактата «Поучения отцов».)
Дядя Ича вышел во двор. У Тоньки горела лампа под зеленым абажуром. Дядя долго вертелся по двору, останавливался возле сложенных кирпичей и кому-то кивал головой, подтягивая штаны, покуда наконец не заглянул в Тонькино окно: она сидела на старой кушетке с ребенком на коленях, уставившись на стену, но в глазах у нее, кажется, стояли слезы.
Вот так оплакивают покойника?!
Дядя Ича ушел к себе домой, думая: «И муж этот — не муж, и плач этот — не плач, и свет — не свет!»
Фалк побежал дать куда-то телеграмму.
Вечером Цалел дяди Юды зашел к Тоньке, зашел к ней, так сказать, утешить ее. Цалел, в очках, тихий и худой, сидел, как некто Элифаз из Йемена у небезызвестного человека по имени Иов. Свет из-под абажура падал на стол, на белые, узкие руки Цалела.
Целый час он сидел и молчал. Мыслей в голове не было, так как он уже все, пожалуй, передумал. Потом он посмотрел в сторону Тоньки. Съежившись на кушетке, в уголке, она карандашом писала что-то в блокноте, хотя в углу было очень темно.
Вдруг Цалел спросил:
— А когда я умру, ты немного поплачешь?
Тонька задумчиво посмотрела на него и ничего не ответила.
— И даже не вздохнешь?
Она молчала.
— Ты злая.
Так он ей сказал. Он подошел к кушетке и подал ей руку.
В домах сидели за ужином. Вечер был летний. Окошечки с электрическими лучистыми огоньками на стеклах весело поблескивали, хотя на душе было вовсе не так уже весело.
В окно видно было, как дядя Ича, без пиджака, с засученными рукавами, сидит, склоненный над миской, и хлебает деревянной ложкой — признак того, что он ест молочное. Дядя Ича делал сейчас два дела сразу: он ел и оплакивал двор.
Наверху в каменном доме окна были раскрыты. Несколько взрослых и детских голосов надрывались из последних сил, выпевая неторопливо, с зелменовской исступленностью, протяжную песню, которая здесь, во дворе, уже утеряла свою мелодию:
Чай пила, Самоварничала, Всю посуду перебила — Накухарничала!Нахальный голосок бабенки дядя Фоли тоже подтягивал; это, конечно, лучше, чем заниматься сплетнями, хотя надо было уметь именно сегодня, в такой вечер, орать на весь двор.
Большая Медведица висела над домом тети Гиты. Цалка поднялся по наружной чердачной лестнице.
Он поднимался легко, осторожно и мягко, как вор. Его черный узкий силуэт печально выделялся на темно-синем фоне неба. Цалел вскоре исчез в проеме чердака.
Над его головой просвечивала прогнившая крыша, залатанная кусками звездного неба. Он шарил в темноте. Серые стропила были покрыты холодной плесенью. Ноги натыкались на истлевшее тряпье, старые опорки, мышеловки.
Цалел перекинул веревку через стропилину, подставил что-то под ноги, а потом повис.
Но тут затрещала крыша, что-то трахнуло его по затылку, и он полетел вниз со страшной мыслью, что он, Цалел дяди Юды, наконец-то, в добрый час, умер.
Пение во дворе оборвалось. Скучное пение скучных Зелменовых оборвалось. Перепуганные насмерть, они, полуголые, повыскакивали из окон.
— Пожар?!
— Что случилось, Боже милостивый?
— Ничего не случилось. Это просто рухнула крыша дяди Юды.
Наверху, на фоне звездного неба, торчали, как кривые кости, отдельные стропила, а из-под них зияла ямой открывшаяся неуютная темнота чердака.
Крупные зубы Зелменовых стучали не от холода, а от страха. Теперь уже ясно, что реб-зелменовский двор снесут с лица земли.
— Что поделаешь, когда двор разваливается на куски!
— Тоже хозяева, за какой-то крышей не могли доглядеть…
— Ох, и погонят же со двора, как собак!
Но вдруг в проеме чердака показался Цалка с обрывком веревки на шее. Он занес длинную ногу над лестницей.
Тогда пасмурные Зелменовы сразу сообразили, в чем дело. На дворе стало тихо, как на кладбище. Лишь у бабенки дяди Фоли после первого замешательства хватило духу закричать: