Шрифт:
– А! – махнула Людка на задиру-отличницу, вечно ковыряющуюся не там, где надо. – Глупая! Главное – любовь! Всё остальное приложится!
– Да-а-а… – протянула задира-отличница. – Гормон шибко звезданул по макитре.
Прибалтийские молодые люди задире-отличнице не понравились.
– Они такие же студенты, как я – губернатор острова Борнео! – сказала она Людке на следующий день. – Нет-нет, всё чинно-благородно. Но они – дядьки, а не студенты! Я студентов видела. Я в «Юном медике» занимаюсь. А это – дядьки. И то, что я школьница, они вычислили на раз. Уж не знаю, как можно не вычислить этого по тебе, будь ты сто раз уже с формами наперевес.
– Ты всегда столько всего говоришь вокруг того, вокруг чего не надо говорить! – насупилась Людка.
– Дело твоё. Но мне просто жалко этих молодых людей. Если они с тобой до сих пор ничего такого не сотворили непотребного, то уже и не сотворят. К тому же Алику этому ты и на самом деле нравишься. Это видно. Но это ему не поможет, если обо всех твоих этих неподотчётных похождениях узнает твой папа-мент. Поверь мне на слово, если не веришь в мой ясный аналитический ум, не траченный пока никаким слишком ранним половым созреванием и практическим его применением!
Задира-отличница и Людка были чуть дружнее, чем все девочки, которых переплело макраме. И хотя официально задира-отличница дружила в основном с серой мышью хорошисткой, а еле-еле троечница с конским блондинистым хвостом толщиной в руку была как бы просто при ней, но и с Людкой задира-отличница дружила. Серая мышь хорошистка была добрая и умная и никогда не ревновала задиру-отличницу к Людке, хотя обычно девичьи дружбы очень яростны и кровавы. А женские – те вообще бывают смертоносны. Что знают о ревности мужчины?! Ха, не смешите женщин! Мужчины прощают нам всё – даже измену. И даже не единожды. Взрослая подруга взрослой подруге измены не простит никогда. «Пила кофе с Соней, а меня не позвала?! Ну, я ей устрою…» – думает какая-нибудь сорокалетняя Елена Павловна о сорокалетней Юлии Гавриловне, попившей кофе с сорокалетней же Софьей Альбертовной. И ведь устроит. Не будет, как тот глупый муж, орать, собирать вещи, уходить навсегда, чтобы, спилив рога, вернуться навечно и никогда не поминать. Нет! Женщина будет улыбаться, заглядывать в глаза, ядовито-приторно интересоваться, как дела у Софьи Альбертовны? Всё такой же серый нездоровый цвет лица? Ах, бедняжечка… Да и самой Юлии Гавриловне достанется, когда Елена Павловна пригласит на кофе Софью Альбертовну. Нет в женщинах мужской непосредственности прощать и детского беспамятства забывать. А есть женское извилистое многоходовое иезуитство и зрелая жестокость напоминать. И в этом женщины тренируются с самого раннего детства.
Но в данной компании было всё немного не так. Как-то ни в ком из них – ни в еле-еле троечнице с конским блондинистым хвостом толщиной в руку, ни в крепкой серой мыши хорошистке, ни в задире-отличнице, вечно недовольной необходимыми и достаточными знаниями большинства учителей, ни в яркой брюнетке, дочери мента – не угадывалось ничего женского. Во всяком случае, пока они ещё были девочками.
Задире-отличнице Людка была ближе по характеру. Потому они долго не могли друг без друга, но и вместе долго не могли. И были немного более остальных своих подружек как бы на одной волне.
Однажды, классе в пятом, задира-отличница увидела за окном на подоконнике раненого голубя. Рамы высоченного окна «сталинки» были закрашены, а из форточки до голубя было никак не дотянуться. Даже скрученным в жгут здоровенным полотенцем. Которое к тому же шлёпнулось на тот же подоконник. И теперь надо было спасать не только голубя, но и полотенце. Оставив приоткрытой дверь, задира-отличница выбежала из подъезда в тонкой кофточке, колготах и тапках, пробежала через арку к своему окну, и… А голубь уже улетел. Видимо, он был не сильно раненный, а сильно нахохленный. Но до полотенца не допрыгнуть. Потому что окна даже первых этажей «сталинки» достаточно высоки. Вовсе не такие, как крошечные окна домиков в самом начале Молдаванки. Потому что окна квартирки, где жили Людка, её мама-медсестра и папа-мент, были ровно по коленки даже пятикласснице. Идёшь и рассматриваешь цветы и занавески. И отражение собственных коленок. А в «сталинках» даже до подоконника первого этажа не дотянуться и не допрыгнуть! Какие уж там отражения! Задира-отличница побежала обратно, в подъезд, чтобы зайти домой, взять табуретку и… Но дверь в её квартиру захлопнулась. Щёлкнул язычок английского замка – и привет! И что теперь делать, если на улице февраль – он, не смотри что город южный, достаточно лют, – а ты в тонкой кофточке, колготах и тапках и мама или папа придут с работы ох как нескоро?! Часов через шесть… Что делать? Стоять под дверью? Куда-то идти? В колготах и тапках? Увольте! Даже через дорогу к конскому хвосту не побежишь, потому что стыдно! Взрослая девочка – и в одних колготах. Без юбки, без брюк! Нет уж, лучше здесь стоять и ждать маму или папу, и пусть ругаются сколько угодно, только бы не позор!
И тут в подъезд зашла Людка. И сказала:
– Ха! Так и думала, что ты тут что-то в очередной раз отморозила. Пошли!
– Куда? – жалобно спросила задира-отличница Людку.
– К папе в машину! Я его попросила меня покатать и вдруг решила к тебе заехать! Не знаю почему. Просто так.
– Мне стыдно идти в одни колготах! – чуть не захныкала всегда слишком гордая, чтобы плакать, задира-отличница.
– На! – сняла Людка своё пальто и протянула подруге. – Я в юбке, мне не стыдно ни идти, ни ехать!
И Людкин папа-мент отвёз Людку и задиру-отличницу сперва к ним домой, на Молдаванку, а затем снова домой к задире-отличнице, предварительно позвонив её родителям и взяв с них слово, что они не будут ругать свою дочь ни за голубя, ни за полотенце, ни за тапки с колготами и прочую безалаберность. Потому что ну когда ещё быть безалаберными, как не детьми? Безалаберные взрослые – это гораздо хуже! Вот так и сказал тогда Людкин папа-мент по телефону и даже лично родителям задиры-отличницы. Несмотря на то, что он жил на Молдаванке, у него был телефон. Потому что куда же начальнику Ильичёвского районного уголовного розыска без телефона? Хотя, конечно, машина была не его, а служебная. И не чёрная служебная «Волга», а простой ментовский «уазик». И Людка с задирой-отличницей катались в папином ментовском «уазике» там, за решёткой. Где обычно катаются служебные собаки. Ну, так, во всяком случае, девочкам говорил Людкин папа-мент. Но Людка шепнула задире-отличнице, что на самом деле там катаются вовсе не служебные собаки. А преступники! Однажды, когда папа-мент ещё вешал кобуру то под пиджак, то на пиджак на крючок вешалки в коридоре, где висели и детские курточки, и женские плащи, и даже какой-то невнятный плюшевый ватник, ещё от бабушки, у них во дворе, в самом начале Молдаванки, сосед Митрич пошёл на соседа Моисеича с топором. Они сначала вместе много пили и целовались, а когда выпили ещё больше, то стали решать какой-то, как сказал Людкин папа-мент, «нациянальный вопрос». Моисеич в Митрича плюнул, а Митрич начал гонять Моисеича по двору топором. Хотя, когда они сначала целовались, то слюна у них была такая же, как и когда начали плеваться. Но, видимо, повышение градуса обсуждения «нациянального вопроса» сильно изменяло свойства не только слюны, но и мочи, которая у Митрича и Моисеича, по словам Людкиного папы-мента, в подобные моменты «шибко ударяла им в голову». И шибко ударенные в голову мочой Митрич и Моисеич становились «не в адеквате». Но обычно этот «не в адекват» заканчивался более мирно – ватным стариковским мордобоем и пьяными слезами примирения по всем вопросам, включая «нациянальный». А в тот раз Митрич отчего-то схватился за топор. Но Людкин папа-мент вышел во двор, нацепив кобуру прямо поверх майки. И, почёсывая своё плотное брюшко, сказал кружащим по двору в странном петляющем ритуальном танце Моисеичу и Митричу:
– Стой! Раз, два!
Те и остановились как вкопанные. А занесённый топор вылетел из нетрезвой руки Митрича чисто по инерции и, не долетев до Моисеича, упал прямо на ногу папе-менту:
– Ах, ты ж, алиби тебе как моя жизнь! – зычно заорал Людкин папа-мент и запрыгал по двору на одной ноге.
Митрич и Моисеич тут же пришли в себя и испуганно прижались друг другу.
– Аж мне самому больно стало! – шепнул в мохнатое ухо Моисеича Митрич.