Шрифт:
— Но ведь я его считаю совершенно неприемлемым! Я поклялась всем, что есть для человека святого в мире!
— По законам человеческим клятва, вырванная путем угроз и насилия, недействительна. Что же до законов божеских, то в подобных обстоятельствах они безоговорочно разрешают нашу совесть от взятых обязательств. Будь вы правоверной католичкой, я пешком отправился бы в Рим, дабы освободить вас от безрассудного обета. Но мы с вами, Эдме, не подвластны папскому престолу…
— Значит, вы хотите, чтобы я стала клятвопреступницей?
— Вы, но не душа ваша!
— Нет, и душа! Я хорошо знала, на что иду, когда давала клятву; я могла тогда же убить себя — ведь в руках у меня был нож втрое больше этого. Мне захотелось жить, захотелось снова увидеть, обнять отца. Его снедала тревога, а для его спокойствия я отдала бы то, что дороже жизни, — мою бессмертную душу. Но затем — я сказала вам об этом еще вчера вечером — я возобновила свое обязательство, и притом добровольно, ибо между моим «любезным» и мною была толстая стена.
— Эдме, как могли вы поступить столь опрометчиво? Тут уж я перестаю вас понимать!
— Охотно этому верю: я и сама себя не понимаю, — сказала Эдме, и в голосе ее прозвучали странные ноты.
— Дитя мое, вы должны говорить со мной откровенно. Только я могу дать вам совет, мне одному можете вы поведать все, ибо тайна, охраняемая печатью дружбы, не менее священна, нежели тайна католической исповеди. Отвечайте же мне: неужто вы считаете для себя возможным брак с Бернаром Мопра?
— Раз это неизбежно, значит, возможно! — возразила Эдме. — В реку броситься возможно? Предаться горести, впасть в отчаяние возможно? Тогда и выйти замуж за Бернара Мопра тоже возможно.
— Ну, уж я-то, во всяком случае, не буду посредником при заключении столь нелепого и прискорбного союза! — воскликнул аббат. — Вы — жена и рабыня этого разбойника! Да вы сами, Эдме, только что сказали, что не потерпите ни посягательств любовника, ни супружеских побоев.
— Вы думаете, он станет меня бить?
— Если не убьет!
— О нет, — задорно ответила она, играя кинжалом. — Прежде я сама убью его! Он Мопра, но и я тоже Мопра!
— Боже мой, Эдме! Вы смеетесь! Смеетесь, помышляя о таком замужестве! Но даже если бы человек этот был преисполнен к вам любви и уважения, подумали ли вы о том, что никогда не сможете понять друг друга, что помыслы его низменны, а язык и выражения грубы! При одной мысли о подобном союзе мне делается тошно! Великий боже! На каком языке станете вы с ним разговаривать?
Я снова чуть было не выскочил, горя желанием наброситься на человека, который так меня «славословит», но поборол свою ярость. Заговорила Эдме. Я весь превратился в слух.
— Я прекрасно знаю, что дня через три у меня не будет иного выхода, как перерезать себе горло; но раз так или иначе это должно свершиться, лучше уж идти навстречу неизбежности. Признаюсь, мне немного жаль расставаться с жизнью. Никто из тех, кто попадал в Рош-Мопра, не возвращался оттуда. Но мне не суждено было там умереть, я только обручилась со смертью. Ну что ж! Дотяну до свадьбы, а если Бернар будет мне слишком противен, убью себя сразу же после свадебного бала.
— Эдме, все это романтические бредни, — нетерпеливо прервал ее аббат. — Благодарение богу, отец ваш не согласится на этот брак: он дал слово господину де ла Маршу, и вы тоже. Только это слово имеет силу.
— Отец мой с радостью подпишет договор, который продлит его род и сохранит имя Мопра. А де ла Марш вернет мне слово без всяких усилий с моей стороны: стоит ему только узнать, что я два часа провела в Рош-Мопра, других объяснений не потребуется.
— Ежели он сочтет, что, даже сохранив чистоту, вы этим злосчастным приключением запятнали свою честь, он недостоин моего уважения.
— Сохранила благодаря Бернару! — сказала Эдме. — Ведь его-то я и должна благодарить; невзирая на все его оговорки и поставленные им условия, он поступил великодушно, а для разбойника — просто необычайно.
— Боже упаси! Я вовсе не отрицаю в этом юноше благие задатки, воспитание помогло бы их в нем развить. Это доброе начало как раз и заставит его внять голосу рассудка.
— Вы думаете, он станет учиться? Никогда! А если и возьмется за учение, то преуспеет не больше Пасьянса. Когда человек привык к животному существованию, он уже не способен мыслить.