Шрифт:
— Извините, — торжественно сказал сосед Теллертона, — я умоляю об огромном прощении. Дико извиняюсь!.. Есть ли у вас хотя бы один-единственный человек, кто-то, на кого вы полностью полагаетесь?
— Нет, — вежливо ответил Теллертон.
— Херберт! — обратился к соседу Теллертона бармен. — Держи себя в руках. Еще виски? — спросил он.
— Нет, спасибо! — ответил Теллертон, не любивший спиртное.
Херберт пристально смотрел на него. Затем перевел взгляд на зеркало в баре и потянулся, а некоторое время спустя сказал:
— Просыпаешься утром…
— Да, — подсказал Теллертон.
— Все — точь-в-точь одинаково. Зови меня Херберт! Знаешь, почему так омерзительно просыпаться утром? Подожди немного, я тебе объясню. Потому как не веришь даже ни в какое дело во всем мире, ни в одно, ни в какое другое. Согласен? Стало быть, совершенно искренне, из самой глубины души ты веришь в этот мир, веришь в целом? Нет, не веришь! И ты дьявольски расстраиваешься оттого, что не просыпаешься в ожидании…
— Херберт! — сказал бармен. — Ты мешаешь нашему клиенту!
— Он хочет, чтоб ему мешали, — ответил Херберт. — Он любит это.
Теллертон заплатил и вернулся в пансионат. «Проснуться в ожидании, в предвкушении…» Череда слов мгновенно вызвала в памяти одну-единственную картину: самая ранняя юность, самое раннее утро… Теллертон лег в кровать и в преддверии сна, когда все упрощается и становится честным и благородным, подумал, что Джо не нуждается ни в чем ином, кроме того, чтоб его оставили в покое и как можно дольше смогли уберечь от разочарования. Внезапно Баунти-Джо стал для него столь же далеким, как история для детей, столь же абсурдным и столь же правомочным.
19
Ребекка Рубинстайн набросала первый черновик в ответ на очередное ежемесячное послание Абраши:
«Дорогой Абраша! Порой меня развлекала мысль о том, чтобы дать тебе забавное описание тех старцев, что подстерегают свой конечный исход на залитой солнцем веранде в самом приятном зале ожидания, который только можно себе представить. Вместе с тем я сказала себе, что ты вполне можешь наблюдать такую же демонстрацию человеческого аффекта, а также ошибочные представления обо всем и полное отсутствие планов в своем собственном окружении…
Ты все равно никогда не встретишься с нашими пенсионерами. Да и вообще, слово, написанное на бумаге, редко когда могло завоевать твой интерес.
Но порой я оказываюсь в плену тех иррациональных представлений, которые в почтенном возрасте придают совершенно новую окраску привычным картинам и образам. То нагромождение картин и образов стародавних времен, которое я вижу вокруг себя, обладает весьма сильным электрическим зарядом. И очень серьезной формой! Я рассматриваю их, я прислушиваюсь к ним, я заполняю собой одно из кресел-качалок на веранде и предположительно произвожу впечатление огромной полуспящей морской львицы. Но я не сплю! Я — скрещение воли и осознания окружающего, дайте мне только сигнал, и я пойду на вдвое больший эффект, я перейду на удвоенную мощность и смогу изменить все, если только захочу. Я способна на все что угодно, только если будузнать, что нужна».
Миссис Рубинстайн давным-давно поняла, что письмо ее не годно к употреблению, но, во всяком случае, продолжила его. Возможно, начало письма еще пригодится.
«Только теперь я знаю, какие совершила ошибки и что оставила несделанным. Но не думай, что я раскаиваюсь или сожалею об этом. Моя уверенность в себе не уничтожена, а лишь расширена моей вновь возникшей настороженностью и чуткостью. Ныне смогла бы я…»
— Милая Ребекка, — обратилась к ней Ханна Хиггинс, — уж не сидишь ли ты случайно на моем вязанье?
— Нет, не сижу, — ответила миссис Рубинстайн.
Она рассерженно перечитала написанное и вычеркнула «Но порой я оказываюсь в плену…» Затем закурила сигарету и продолжала писать: «Рисунки детей всегда получать приятно. Обогащенные красками произведения Ширли висят над…» Нет! Не так! «… получать приятно»… «Думаю, вы Пасху отпраздновали наилучшим образом. Здесь снова в чести развлечения христиан, например, экскурсии в Силвер-Спринг. Это место, по-видимому, сохранило ту же самую красоту, что окружала индейцев до того, как их искоренили, если еще не испорчено ресторанами, „Змеиной фермой“ и восковой фигурой „Жизнь Иисуса“.
Весенний бал, как обычно, был патетическим мероприятием. И некий шлемозл, растяпа, чья огромность…»
Нет! Не так! Ей вовсе не хочется рассказывать что-либо об этом бале.
«Ведь это просто ужасно, — подумала миссис Рубинстайн. — Будто школьное сочинение на заданную тему, словно домашнее задание номер пятнадцать… Экскурсия. Мой первый бал! Хо-о-ха! Мой последний бал! Бедный Абраша! Неужели мы и вправду должны заниматься всем этим?»
«Надеюсь, что Либанонна…» И тут она позабыла, что натворила Либанонна, забыла начисто. Продолжать письмо было уже невозможно. Ничто не могло ее так опечалить и привести в раздражение, как ею забытые факты, забытые имена, слова… Совершенно невозможно было на чем-то сконцентрироваться, пока мозг не восстановит утраченное.